Выбрать главу

Чем грубее были доводы Карнера, тем сильнее они били по религиозному мировоззрению Лутатини. Ничего подобного он не слышал в духовной семинарии. Там учителя и наставники лепили из его души великолепное здание с изумительными архитектурными украшениями. Он поверил в прочность его. А теперь, в чуждой морской обстановке, бомбардируемое злым финном и другими матросами, оно дрожало, как от потрясающих ударов.

Загалдели матросы, пересыпая слова крепкой бранью:

— Разделывай, Карнер, поповского бога под красное дерево!..

— Пусть Лутатини обратится с проповедью к тем, кто затеял войну…

— Дайте слово Лутатини — пусть потешит команду. Хо-хо-хо!..

Угольщик Вранер, покосившись на Лутатини, загадочно промолвил.

— Когда-нибудь на этом судне одному человеку я поставлю на морде антихристову печать. Никакой святой водой ее не смоет…

Его оборвал Карнер:

— Если только ты посмеешь это сделать, мы тебе, рвань корабельная, все ребра переломаем.

Когда Лутатини становилось тошно от морских разговоров, он уходил на полуют. Там, в одиночестве, отдавался горестным размышлениям. Ушел он и теперь, вспомнив изречение из «Послания к римлянам»: «Гортань их — открытый гроб, яд аспидов на устах их». Он уселся на опрокинутом ящике. Над срединой парохода огромнейшей колонной возвышалась труба, поддерживаемая восемью стальными бакштогами. За кормою уверенно бурил гребной винт. О, если бы не война, если бы плыть при других условиях! Хорошо погрузиться в голубой простор и слушать тихие всплески, напоминающие детский лепет.

На полуюте в три яруса стояли большие низкие клетки. В них, как обреченные узники, томились гуси. Перед ними в изобилии находилась пища, но им было тесно и жарко. Открыв янтарно-желтые клювы, они смотрели на бесконечные воды океана и тихо гоготали. Поплавать, поплескаться бы в холодных струях! И фиолетовые глаза их в золотистых ободках наливались тоскою. Один из них, может быть самый страшный, подал голосом какой-то сигнал. Тогда около трех десятков гусей, вытягивая длинные шеи, подняли отчаянный крик. Лутатини зажал уши. Ему казалось, что он слышит не гоготанье, а вопль этих птиц, потерявших всякую надежду вырваться на свободу.

Пришел на полуют поваренок Луиджи. Бросив на Лутатини невинный взгляд он достал из клетки одного гуся и, придавив ему башмаком шею, одним взмахом кухонного ножа отхватив птичью голову. Гусь закувыркался на одном месте, нелепо размахивая крыльями и разбрызгивая кровь. Остальные птицы, замолкнув, забились к задней стенке клетки и с ужасом смотрели на умирающего своего собрата.

Лутатини, брезгливо поморщившись, спросил:

— Не жалко?

Мальчик залился краскою стыда.

— Мне приказывают. Как я могу ослушаться?

И, подхватив мертвого гуся, направился к камбузу.

Капитан Кент, страдавший хроническим запором, находил, что гусиное мясо служит великолепным слабительным средством. Поэтому, по его распоряжению, для офицерского стола почти каждый день резали по одному гусю. И поваренок Луиджи будет продолжать делать это до тех пор, пока не опустеют клетки.

На полуюте появился радиотелеграфист.

— Отдыхаете, Лутатини?

Лутатини понравилось его лицо — спокойное, уверенное, с большими серыми глазами. Что-то располагающее было и в его манере держаться, и в чистом голосе, и в откровенной улыбке.

— Я не ошибся? Вас, кажется, величают сеньор Лутатини?

— А вас?

— Викмонд. Я норвежец, но очень долго жил в Аргентине, в Розарио, полюбил эту страну и принял ее подданство. А вы, как я слышал, священник из Буэнос-Айреса и как будто бы попали к нам не по своему желанию? Верно это или нет?

— К сожалению, так.

Из командного состава это был первый человек, который заговорил с ним так, по-хорошему, просто. Это сразу тронуло Лутатини. Но в то же время он почувствовал неловкость за свой грязный рабочий костюм и неряшливый вид. Ему хотелось говорить умнее, изысканнее, но мысли его путались. Он с трудом рассказал о себе; как он жил раньше, как попал на судно и как теперь ему тяжело здесь. Заметив сочувствие в лице своего собеседника, Лутатини спросил:

— Команде я плохо верю. Все ко мне относятся насмешливо. Скажите хоть вы откровенно, мистер Викмонд: неужели нет выхода из моего положения?

Радист пожал плечами.