Выбрать главу

И выдало начальство билеты, не стало перечить. В других деревнях так не захотело, захотело по-своему, упрямо делать, — там солдатки и окна в управах повышибали, лесничих и объездчиков тронули и даже занялись самовольной порубкой, бабью революцию делали!

После эти свободы, бабами завоеванные, омское начальство опять стало к рукам прибирать, стало отпускать кубы далеко не всем, по выбору: у кого муж «Георгием» на фронте награжден либо совсем погиб, а еще кто в белую армию угадал и уже в то время с красными воевал. Таких по пальцам было пересчитать в Верстове, да они и сами не сильно за кубами этими гнались, помалкивали.

Припозднилась в тот день Дора с дровами.

Приехала, распрягла — уже и совсем сильно загудело, забуранило, потому, должно быть, и не слыхал дома никто, как въехала она в ограду, как распрягла. Пимы сколько времени обметывала на крыльце и все не чувствовала, не понимала, что случилось. Вошла в избу, а Ефрем — дома сидит. На том же табурете, на котором котомку свою на фронт собирал, и сидит босой. На коленках ребятишки у него. В черепушке огонек моргает… И котомка, сильно обтрепанная, у порога на попа поставленная стоит.

Что после было — опять не помнила.

После — жил он дома. Он и дома умел жить, как никто не умел, — со двора не выгонишь. Другие мужики, одной с ним солдатской службы, зайдут, в картишки перекинуться покличут — он вроде глухой, не слышит их…

И весна так же прошла — либо он в избушке на пашне, Ефрем, либо дома.

Принес три Георгиевских креста, лычки фельдфебельские, снял и кинул на комод, позади зеркала. Кинул, да ни разу после и не вспомнил. Как только прибирать Доре на комоде — так и не знает, что с ними делать, с крестами и с погонами, — убрать куда подальше, с глаз долой — так ведь хватится вдруг, осерчает, что обошлась с крестами не так, как положено, службу его военную не уважила? На видное место положить — а может, он того и сам не хочет, может, он забыл о крестах этих, и слава богу. Зачем самой напоминать, чтобы он гимнастерку надел свою, подвесил кресты, да и пошел бы с ними по деревне гулять с такими же, как он сам, служивыми?

Не трогала она ни погонов, ни крестов, лежали они сами по себе, будто чужие чьи, но только не верила Дора, что долго это может продолжаться.

И когда только-только партизаны народились в какой деревне, может, с десяток их было, а в другой и того меньше, Дора сразу же поняла: отсидел Ефрем свой недолгий срок, отхозяйствовал дома.

Но если не могла она пойти с ним на ту первую, германскую войну, то теперь, когда война дома занялась, в своей же и в соседних деревнях, в ближних селах и камышах — она решила, что ни на шаг от Ефрема не отстанет, с ним пойдет, всюду с ним будет, покуда и эту войну мужики не отвоюют.

И пошла…

Отряды были в прошлом году совсем небольшие — скрывались на пашнях, в бору, в кустах.

Она с Ефремом тоже скрывалась.

А зимой в лесу, в степи долго скрываться не будешь — мороз, следы выдадут, и решили отряды до весны разойтись.

Так и сделали. Только Ефрем, которого уже тогда по многим деревням хорошо знали, и семеро дружков его — домой не пошли, пошли в горы и там под видом беженцев нанялись углежогами. На заимке в горах восемь мужиков хоронились. И она с ними — одна женщина. Одного любила, восьмерых обстирывала.

Весной отряды собрались снова и куда сильнее прежнего. Налеты совершали, походы по всей степи.

И Дора была с Ефремом безотлучно.

Тут как раз образовалась армия партизанская. И в южном уезде, и в Соленой Пади тоже была армия, и решено было из них одну сделать, а главнокомандующим назначить Ефрема.

Ефрем пошел с тремя эскадронами в Соленую Падь, она пошла с ним.

Колчаки между двумя армиями проникли, стали Ефрема настигать. А тот нет чтобы уходить — начал со своими эскадронами на белых тоже наскакивать, по степи петлять…

И попали они в деревню Знаменскую, к матери Доры, к ее отцу. И Ефремов отец, Николай Сидорович, там же был. Радовалась Дора, что увидит родителей, а увидела в Знаменской бог знает что.

Пришли они в Знаменскую на рассвете, их сразу кто-то в поповский дом повел. Дора с ребенком на руках была, не знала, тоже зашла. Зашла, а там поп лежит, на куски изрубленный, и попадья задушенная.

Ефрем спросил: кто сделал? «А твои и сделали, — ответили ему. — Твои эскадронцы раньше тебя успели сюда, раньше успели и уйти отсюда». — «За что сделали?» И тут вот что оказалось — еще летом офицера одного живьем взяли, а у того списочек: кого колчаки поубивали в здешней местности — партизаны, семьи партизанские. И список никем, а батюшкой был написан, и еще было сказано там: «Посоветовавшись с моею супругою, я…» Еще и схитрил батюшка Знаменских ни одного не помянул, из других деревень своего же прихода были мужики, на тех доказал. Сделал — не догадаться бы никому, как бы не попался тот офицер. Далеко где-то попался, говорили, едва ли не за тысячу верст от места, а бумажка по рукам шла, шла и вот — к батюшке вернулась. Не помогла хитрость.

Нынче та бумажка рядом с супругой и была положена. Ефрем сказал: «Сами божьи слуги и виноваты…» — «Так еще-то эскадронцы пограбили имущество!» «Ах, пограбили! Найду — сам же пристрелю мародеров!» Тут привели какого-то мужчину сильно пьяного, сказали Ефрему: «Этот был среди тех!» Ефрем вышел с мужиком из избы, а вернулся без него… Выстрел игрушечный был, будто ненастоящий. Только он вернулся — еще какой-то мужчина пришел, высокий, усатый. Закричал на Ефрема: «Вы что дурака валяете? Этот вовсе ни при чем, он после всего уже прибыл да успел где-то набраться!» Ефрем на усатого: «И тебе, видать, того же надо? Чего разинулся? После время оглашаешь? Ну, сделано, так уж сделано, мог бы пояснить, а не оглашать! Тоже поди-ка еще и начальство!» — «Начальство, угадал, но безобразия такого не делаю!» — «Ах, не делаешь? Тогда разберись — вот человек, который мне на эскадронца моего указал! Напраслину возвел. Разберись, и когда действительно напраслина, то этого человека за ложный донос сам и расстреляй!» А тот человек тоже заревел дико: «Я, что ли, доказывал один? Все так и доказывали!» — «Вот-вот, сказал Ефрем усатому, — сколько их есть виноватых, столько и стреляй! Самолично!» И тут заметил Дору с Ниночкой на руках — она в толпе стояла. Подошел к ней, взял за руку, повел прочь. У ворот остановился, приказал, чтобы ему на квартиру срочно доставили акты описанного и конфискованного у здешних буржуев имущества.

Потом ехали по деревне в тарантасе, в дом вошли, мать к ней бросилась… А бросилась ли? Может, не было? Что там было, чего не было после того поповского дома? Как только она через порог родительский переступила? Потому, может, и переступила, что в этом доме тоже несчастья, горя было через край.

Было так, что родители не в своем доме и жили. Даже не в своей деревне.

Старшая сестра Прасковья давно еще из Верстова пошла замуж в дальнюю деревню — в Знаменскую.

Ребятишек народила там, и уже забыли будто про нее в родной семье, редко поминали, навещали еще реже. Дора у сестры так года два назад только и была, Ефрем еще с фронта не возвращался. Прасковья же в германскую войну овдовела: убили у нее мужика.

А тут Верстово колчаки сильно последнее время трогали, партизанские семьи преследовали, не только семью Мещеряковых, даже родителям Доры и тем грозились что-нибудь сделать. Родители взяли и в Знаменскую к дочери уехали. И вовремя. Отец Ефрема очень старый был, понадеялся на возраст — не тронут древнего. А легионеры пришли — избу у него сожгли, самого избили страшно, хотели будто бы на цепь посадить, к столбу приковать на площади верстовской.

Свои, верстовские, спасли его — опять же в Знаменскую, в тот же вдовий дом и доставили…

Мать, она и есть мать — как-никак, а отогрела у Доры сердце. Хоть сколько, а смогла. И не тем вовсе смогла, что приласкала дочь — приласкала Ниночку, старшеньких двоих, а еще — встретила Ефрема с великим почтением…