Верно, что все нынче смешалось.
А приглядеться — семья-то, родные — все почужели будто друг другу. Сестра Прасковья зависть таила. Сама, должно быть, не хотела зависти этой, а куда от нее денешься? Она мужа потеряла, навсегда вдовой осталась, потому что в годах уже, и ребятишек на руках орда целая, а Дора с мужиком своим в тарантасе ездит и даже — при ординарце они. Ординарец и коней им запрягает-распрягает, и в дом входит, спрашивает, не нужно ли чего еще сделать. Дора дрова пошла рубить, так и колун у нее силой отнял, и сам наколол, и печь еще растопил.
Ребятишки Прасковьины на Петруньку и Наташку зыркают сердито, а Петрунька то ли не замечает этого, то ли нарочно двоюродных своих поддразнивает — к месту, не к месту, а только и слышишь, как поминает: «Наш батя…», «мы с батей…»
Мать — та никогда-то Ефрема не любила, за глаза ругала и в глаза не сильно жаловала, а тут — с уважением к нему, «вы» завеличала. Потчевала его, будто масленка шла, сапоги чистила бархаткой, не уставала хвалить сапоги.
Один у нее оставался зять, один мужик — не парнишка и не старик, а мужик настоящий — на всех дедок и бабок, на всех тещ и племянников. И хотя сердце Доре вроде отогрела, спасибо ей, лаской своей к детишкам, к Ефрему в то же время будто бы посторонняя ласка у нее была…
А вот отец Дорин, родной отец, тот не переменился ни к кому. Он ведь тоже не хотел в свое время, чтобы Дора за Ефрема шла. Братишки Дорины еще без штанов бегали, а наперебой уже рассказывали — какие шутки Ефрем удумал сделать, с кем подрался, кого побил. Отец как услышит об этом — велит сразу же парнишкам замолчать, а на девчонок строго так поглядит — будто тогда еще опасался, что которая-то из них может за Ефремом потянуться. После на покосе как-то были они с отцом, отец кочкарниковый край докашивал, Дора еще вчерашнюю кошевину гребла, а сели сумерничать, и тут рассказал он дочери, какая у нее в замужестве будет жизнь. Он ей тот раз все высказал, и все, до точности, сбылось после. Он не перечил, нет. Даже и не шумнул на нее, не пригрозил. Сказал: «Не ты за его — он за тебя идет. И вечно тебе с ним, как с ребенком малым, будет и забот и невзгод». Только не знал он одного — что Дора-то и сама все это знала. Больше отца знала.
А все ж таки в тот раз поняла она, как переживал за нее отец. Не в тот раз даже — позже уже поняла, и забота отцовская чем дальше, тем все ближе ложилась у нее к сердцу.
В семье пятеро рождалось детей: трое парнишек было, и все померли, а две девчонки — те выжили. И всегда казалось Доре — тоскует отец по мальчишкам. Какая семья, какое крестьянство без сына? Вышли дочери замуж, и верно, остались отец с матерью — он да она, она да он… А ребятишек отец любил, они за ним вечно со всей деревни вились. Он грамотный был, отец, так мужики в которую зиму его за учителя подряжали, и тогда полная изба набивалась у них зимой мальчишек — учил он их читать. Писать сам не очень мог, читал же быстро, громко и ладно так. Было бы что — книжку, газетки обрывок, надпись под картинкой, — он все прочитывал по скольку раз подряд. И про буквы печатные все знал: как делаются они, какой краской покрываются, как отражаются на бумаге.
Дору сильно любил. Она думала: за то и любил, что читать тоже быстро и ясно научилась. От матери потихоньку привозил ей с базара книжки, в книжках сказки разные, про богатырей, про воинов. Но только Дора стеснялась при отце читать. Все думала, отцу как раз в этот миг помершие парнишки будут вспоминаться.
Мать, бывало, девчонок чуть что — за косы, пока парнишки были живые тех за уши отдерет, но только отец на порог ступил — мать уже и присмирела, уже ласковая со всеми. Он крику-шуму не любил, отец, ребятишек никогда не бил, но боялись они его, даже представить трудно, почему боялись. И любили. Зимой сказки он рассказывал, множество сказок: про богатырей, про бергалов — горнозаводских рабочих Алтайских рудников, он и сам из них происходил.
Нынче в сестрином доме отец из сундучка старинного, солдатского снова книжки эти на свет вытащил. И в горницу к Доре положил. Про тех же самых воинов, про богатырей.
Она их читать не стала — не хотела. Какими они в детстве еще представлялись, такими пусть и остаются с нею. Начнешь читать — а вдруг они хуже сделаются? И не поверишь больше им? А вот картинки глядела в книжках. Картинки веселые были. И война на них тоже веселая.
С Ефремом отец встретился, будто вчера только они виделись. Ни о чем не расспрашивал, ничего от него не хотел узнать.
Ефрем первый узнал, что отец в ополчение записался. Обрадовался:
— Это вы, батя, правильно сделали! Удивительно, как правильно!
— Удивляться-то чему? — ответил отец. — Я еще и по сю пору на опоясках с тобой потягаюсь!
Мать замешкалась, Ефрем тоже разом вспыхнул. Главнокомандующий-то который раз сильно на мальчишку смахивал…
— Ну-ну, батя, ну-ну-у, — сказал только.
Это еще Дора в девках была, а Ефремка сильно куражился, ходил по Верстову, бороться вызывал всех и каждого, удивлял всех, как ловко он бороться умел.
Один отец и не удивлялся, говорил: петушок Ефремка. Нехватка у него в душе какая-то, что ли, вот он и старается вид показать, чего-то достигнуть. И на пасхе как-то, седой уже был, а вышел на площади с Ефремом на опоясках по-киргизски бороться.
Дора стояла, глядела на них, глядела, после не смогла глядеть — убежала прочь. Вечером только и узнала, что отец-таки положил Ефремку. А ей известно было: отец секретный один прием в этой борьбе знал.
Ефрем тоже прием тот сейчас и понял и уже спустя время укладывал им на землю самых сильных борцов из киргизов, но случай все ж таки был — бросили его тот раз на землю, всенародно бросили.
— Поменьше своим эскадронам воли давай, главнокомандующий! С попами не сильно воюй, особенно сказать — с попадьями. И не только я, вовсе старики пойдут на партизанской стороне воевать, — еще сказал отец.
— Вовсе-то старики пускай уже дома сидят! — ответил Ефрем. — За внучатами тоже кому-то надо глядеть.
— А они успеют, старики. И там и здесь. И не то чтобы они — сила большая сами-то. Она другим, помоложе, силы придадут. Так.
Уезжали из Знаменской — мать плакала:
— Детишек-то береги, Дора… Младенца-то, младенца, не дай бог…
— Или ее надо уговаривать в том? — вздохнул отец. И один только раз молча Дору на прощанье поцеловал.
…Скоро ли кончится? Скоро ли переменится жизнь, не этой будет, другой?
Ничего не кончалось. Даже и не начиналось ничего тогда в Знаменской, самое-то страшное. Нынче в стогу в глухом, в жарком, в дурмане в этом началось. Не только для нее — для Ниночки война началась, навалилась на сердечко ее.
Прежде войны были — мужиков брали, они где-то там, неведомо где и стреляли друг в друга, рубились. Мальчонка в семье рождался — все довольные были: душа ревизская, мужского пола, земли надел на нее, и лет через двадцать, раньше, еще одну рабочую душу женского пола в дом приведет.
Так за это все, за льготу эту, семья и плату несла: женили сына, внучата пошли от него, а отца уже и нет — убит на войне.
А девчонка крохотная — причем? Она от жизни ничего не просит, не требует. Она и родилась-то — жизни себя отдать! Без надела родилась.
Не та жизнь! Не та! Чему же отдавать себя?
И добьются ли мужики хотя бы и через эту страшную войну жизни той, настоящей? Смогут ли? Теперь уже остановить их нельзя и сами они не остановятся, теперь сколько будет крови — уже никто не считает, а слезы бабьи топчут — не видят, что топчут.
Удастся ли?
Послышалось — кони где-то невдалеке топочут.
Замерла в логове своем.
Кто? Свои за ней приехали, взять ее отсюда, как обещались? Или другое?
Когда уходили от погони, в стог в этот спешно ее спрятали, и только прочь ускакали — выстрелы слышались. Теперь, может, за убитыми своими приехали — не успели тот раз убитых подобрать, увезти с собой.
Может так быть?
Сорока кричала… С тех пор как вместе с мужем Дора долгое время скрывалась — знала, что сорока над человеком вьется, выдает его криком.
Ее выдает? Или тех, кто ее ищет?
Может так быть?
Первый день, пока хоронились здесь, Дора все-таки выходила на воздух. Ночью выходила. Пеленочек не было, она с себя рубаху изорвала, ночью стирала обрывки эти в озере.