А все-таки — если они выпившие оба? И Ларионов и Феоктистов?
Приказ был по армии: за появление в пьяном виде полагался арест, когда же пьяный покалечит лошадей, нанесет ущерб военному имуществу либо окажет сопротивление — полагался расстрел.
Не то чтобы приказ исполнялся всегда, но когда случалось на глазах у людей, когда все случай знали — исполнялся строго.
«Вот проклятые эти пулеметчики, свалились на мою шею! — рассердился Мещеряков. — Вот проклятый этот самогон! Где промчалась тачанка — может, саженях в пяти, может, даже они трезвые, пулеметчики, просто так балуются, а — хмельным, в тебя шибануло, как из ведра! Зараза! Ну — нет! Что до главнокомандующего товарища Мещерякова — тот до конца нынешней кампании в рот не возьмет! Ни в коем случае! Зараза!»
Сейчас, перед генеральным сражением за Соленую Падь, так и вообще-то самогонкой трудно разжиться, а находят у кого аппараты — бьют без сожаления, самогонщиков же штрафуют. Которые не унимаются, так были случаи расстреливали.
Ну, а когда выйдет победа над Матковским-генералом… Тут надо будет закон этот трезвенный хотя бы на неделю или того меньше, но спрятать куда подальше! Все равно он бесполезным окажется.
«Только бы и выйти мне из штаба минутой какой позже либо минутой раньше! — вздохнул Мещеряков. — Не видел бы я и не знал ничего!»
После пожалел черного кобеля и себя пожалел: запросто могли бы они и вдвоем лежать растоптанные. И еще подумал: «Службу, Ефрем, служишь! Службу! Конечно, разбираться с пулеметчиками будет комендант, дело главнокомандующего — только приказать, а все-таки… Ладно, если пулеметчики эти и верно трезвые. А пьяные? К главкому же комендант и придет — подписать приказ о расстреле! К кому еще?»
Сколько это забот и дел нынче у Мещерякова!
И до чего все ж таки было бы хорошо — встретить противника на марше, разбить колонны его по отдельности, вовсе не переходя к обороне. Подумать только!
Для начала — вот так же, как нынче Ларионов с Феоктистовым, — к противнику подкатить, развернуться и дать с каждой тачанки по ленте без перерыва. А? Все ж таки взбудоражила и в нем кровь эта беспутная тачанка…
В кармане что-то потрескивало у Мещерякова. Он не сразу догадался, что такое, а это были карандаши в коробке. Когда он коробок сунул в карман даже и не заметил.
ГЛАВА ПЯТАЯ
В главном штабе собрались Брусенков, Довгаль, Коломиец, Тася Черненко и Ефрем Мещеряков. Окончательно должны были обсудить вопросы, связанные с объединением армий, с прибытием главнокомандующего в Соленую Падь.
Договоренность между южной партизанской армией и главным штабом Соленой Пади состоялась на этот счет давно. Весной были здесь представители Мещерякова, а у него в Верстове почти две недели был Лука Довгаль, — но все равно и нынче предстояло о многом договориться. С самим Мещеряковым.
Сели за стол.
Брусенков, Довгаль, Коломиец, Тася Черненко сели по одну сторону стола, по другую — Мещеряков.
— С вашей стороны все, что ли? — спросил Брусенков.
— Сейчас мои подойдут. Припозднились! — ответил Ефрем. Огляделся, прищурился на ярко-желтый пол, на солнечный свет, падавший через окно. Солнце чтой-то сильно бьет! В глаза! — сказал он и подвинулся вдоль по скамье. Оказался как раз напротив Таси Черненко.
— Так-так… — проговорил снова Брусенков, а Ефрем спросил у него:
— А какой же это у нас вопрос первым нынче поставленный?
— О соединении пролетариев всех стран. Так, товарищ Довгаль, договаривались мы?
— Именно! — подтвердил Довгаль, а Мещеряков поглядел на того и другого.
— То есть как это?
— Просто! — развел длинными руками в стороны Брусенков. — Хотим впервые выяснить твою платформу и взгляд на лозунг всей мировой революции. Мы его у всех выясняем.
— Так неужто от меня соединение пролетариев всех стран зависит?
— От тебя не сказать чтобы много в таком великом деле зависело. А вот ты от него — в зависимости целиком и полностью.
— Ты скажи, не примечал я этого по сю пору. Ну, ладно, а когда так, когда целиком и полностью, — что же нынче обсуждать-то? Тебе-то ясно это? И — товарищам…
— Мне ясно. За них я тоже ручаюсь. А вот как ты на это глядишь? Как и сколько ты в этом понимаешь?
Тут вошли Куличенко и Глухов.
Куличенко поздоровался резко, по-военному, а Глухов остановился на пороге, кивнул, огляделся по сторонам, всех присутствующих тоже оглядел, прошел к столу и сел рядом с Мещеряковым.
— Начнем, либо как?
Брусенков поглядел на него, на рваную его рубаху. Спросил Мещерякова:
— А это кто у тебя? Что за товарищ?
— А он у меня никто.
— Ну все ж таки?
— От карасуковских мужиков ходоком. Пришел поглядеть и понять, что у нас здесь с тобой происходит. Глухов фамилия. Петро Петрович.
— А для чего это ему?
— Фамилия-то?
— Для чего он с тобой здесь? Нынче?
— Так говорю же: он от мужиков. Вон от какой от огромной волости. Ты для начала скажи, Глухов: можем — нет мы надеяться, что карасуковские мужики к нам все ж таки присоединятся?
— Сказать — это не от вас, товарищи, зависит.
— От кого же? — спросила Тася Черненко.
— От Колчака. Когда он еще месяц хотя бы не бросит безобразничать, не то что Карасуковская — все волости и даже все кыргызы в степе ваши будут.
— И давно он у тебя такой? — снова спросил Брусенков у Мещерякова.
— Дорогой к нам пристал. От Знаменской деревни верстах в тридцати. Нет, сказать, так и все сорок верст будет от Знаменской то место.
— И сразу ты его на заседание главного штаба привел? А если он военную тайну узнает?
— Так мы что — глупые совсем? Мы ему скажем уйти, когда зайдет о военных действиях. А сейчас почто ему нас не послушать? И свое слово нам не сказать? Соединение пролетариев всех стран не секретно же делается? Вот скажи, Глухов, — ты за соединение?
— Я не то чтобы сильно «за»… — пожал плечами Глухов.
— Почему так?
— Дома делов слишком уж много. Управиться бы…
— Ты бы, товарищ Мещеряков, еще и Власихина привел сюда! — уже заметно сердясь, сказал Брусенков. — Тоже дружок твой.
— А вот это мне несподручно, нет. Я его с собой не привозил. Он ваш, доморощенный, Власихин-то… Приглашайте вы, я его послушаю!
— Довгаль, ты-то что молчишь? — спросил Брусенков. — В защиту пролетариата перед Власихиным какую речь сказал? А нынче? Это же прежде всего твой вопрос?
Довгаль сидел, опершись одной рукой на стол. Задумался.
— Наш вопрос… Но, видать, это еще не все — что наш он. Тут надо пример привести. Ясный и понятный. В руки взять вопрос-то всем и каждому…
— Позвольте, товарищи! — сказала Тася Черненко. — Довгаль говорит верно. А я хочу обратиться к товарищу Мещерякову: знает ли он, что в нашей армии созданы краснопартизанские части из бывших военнопленных мадьяр и австрийцев?
— Сколько же их? — спросил Мещеряков живо. — Мадьяр сколько?
— Ну, две роты австрияков, и мадьяр, считай, столько же! — ответил Довгаль радостно. — И вот с этого как раз и начнем мы с тобой разговор, Мещеряков, с этого!
— Мадьяры — верно что хороший пример! — кивнул Мещеряков тоже весело. Вот с таким примером и я кому хочешь все объясню. И каждый мне поверит. А насчет австрияков — пример уже вовсе мало годный.
— Это почему же? — удивилась Тася Черненко.
— А потому, товарищ моя дорогая, — ответил Мещеряков, — потому что мадьяры — те, верно, солдаты. Они и на фронте либо уже с нами сильно дрались, либо переходили на нашу сторону. Середки не искали, не скрывались. И понятно: они в свое государство задумали от австрияков отделиться, от ихнего императора Франца. Добра этого, императорского, повсюду хватает на каждую страну, на каждую местность, но им тот Франц даже и не свой вовсе. По-мадьярски будто бы ничего и сказать не может — «здравствуй», «дай сюда» и «прощай». Все. Австрияки же — те мирные. Те и в плену, в Сибири, больше полукровками занимались. Сколько от них ребятишек-полукровок пошло — с шестнадцатого года счет потерян!