И Мещеряков снова посмотрел на всех присутствующих. Очень внимательно.
Нравилось ему все, что нынче он сделал. Он и не скрывал, что нравилось, — посмеивался. Куличенко вслед за ним тоже засмеялся, только еще громче. Довгаль улыбался, и Коломиец. Тася Черненко, кончив писать, подняла на Мещерякова большие темные глаза. Удивлялась ему или еще что?
Мещеряков сказал ей:
— Вот так, товарищ Черненко!
Не улыбался Брусенков.
А Глухов — тот жалобно сказал:
— Сильно уж ты меня окрутил, товарищ Мещеряков! По рукам, по ногам. Не думал я. Ну, никак не думал!
— Думал бы! — ответил ему Мещеряков. — Кто тебе не велел? Послушать — я тебя с интересом послушал. Дорогой, когда ехали, и нынче, в штабе. А сделал я — как война велит делать. Ты ровно котят нас тыкаешь-тыкаешь! А сила-то наша. И еще ты забыл: мужики карасуковские не зачем-нибудь — за помощью тебя послали к нам. И с тебя за это спросят. А ты? Увлекся то да се за нами замечать. Забыл свое назначение. А я вот не забыл, нет. С первого же разу и понял, зачем Глухов к нам посланный. И покуда ты у нас в гостях прохлаждался — колчаки поди-ка и еще народ в карасуковской степе успели потрогать. Имей и это в виду.
Глухов обе руки воткнул в бороду, сидел за столом не шелохнувшись, негромко Мещерякову отвечал:
— И все ж таки об тебе не думал я, что ты со мной сделаешь. Про кого бы другого, про тебя — нет! Я когда на тебя в путе только глянул — ту же минуту угадал. Хотя и не сразу ты признался, угадал Мещерякова. Почему? Говорил уже — заметный твой сразу военный талан. А у меня другой — хлебопашество мое дело, торговля тоже. Я и почуял: мы на этом друг дружку хорошо поймем. Не будем искать, чтобы ножку один другому подставить бы. И не побоялся я тебя ничуть, вестового твоего Гришку и того опасался больше, как тебя. Ты еще и Власихина освободил, подсудимого, ни на кого не поглядел. А со мной? Хотя бы поаккуратнее сделал, а то взял и под колчаковский удар волость погрозился подставить! Так это же безбожно! Это же разве аккуратно? На угрозе капитал делать? А? Может, он и главным-то потому называется, штаб ваш, что пуще всех других умеет таким вот манером грозить и угрожать? Хорошо… Я вернусь домой, что я об тебе, Мещеряков, должон буду мужикам сказать? — Глухов приподнялся за столом, ткнул пальцем в Мещерякова: — Ты мне объясни — как объяснишь, так и скажу! Ну!
Мещеряков усмехнулся.
— А чего же тут объяснять? Вовсе не трудно! Все, как было, в точности скажи. Передай мои слова: когда нас не поддержат нынче карасуковские, пущай пеняют на себя. Еще передай: Мещеряков велел сказать — война! Они поймут. И тебе самому это понять тоже надо бы куда больше!
Брусенков, до тех пор долго молчавший, сказал:
— Может, и не нужно объединение с карасуковскими? Богатые они слишком? И от нас далеко?
Брусенкова не поняли — или он еще хотел постращать Глухова, или в действительности так думал. Тот разъяснять не стал.
Мещеряков поднял с пола лоскуток клеенки — голубенький, с синими цветочками, — передал его Глухову.
— Возьми! Рано, видать, обулся-то! Сейчас и распоряжусь — дадут тебе коней, сопровождающего, сопроводят до района военного действия. Там ужо одиночно доберешься. Бывай здоров! — Похлопал Глухова по плечу.
Разувался теперь Глухов совсем не так, как в первый раз это делал… Тогда он сапог с себя сбросил — едва успел его в руках удержать, а то бы улетел сапог в угол куда-то, и портянку разматывал — словно флаг какой.
Теперь сдирал-сдирал обутку с ноги, кряхтел, носком левой ноги в пятку правого сапога упирался, но соскальзывал, не снимался сапог, да и только.
Кое-как осилил Глухов эту работу… Вздохнул.
— У меня в эту пору, в страду-то, в бороде пшеница прорастает, и я правда что глухой делаюсь: уши половой забитые и еще от грохота от молотильного ничего не слышат…
Удивлялись нынче находчивости Мещерякова все, кто был в штабе. Так ли, иначе ли, а удивлялись.
А ведь никто по-настоящему так и не знал, для чего Мещерякову наступление карасуковцев нужно было.
А нужно было вот для чего — для плана контрнаступления. Хотя командующий фронтом Крекотень и сдерживал белых на всех направлениях, но в тыл противника не заходил — неохотно отрывались нынче партизанские части от своих сел и деревень, не о рейдах по тылам — о защите деревень этих думали. Все силы свои, до единого человека, Крекотень хотел вывести на оборонительный рубеж. Задерживал противника на марше, а сам только и думал, как бы от него оторваться, занять оборону. И потому, что не стояло такой задачи — дать решительный бой хотя бы одной колонне белых, — все пять колонн с запада, севера и северо-запада, сближаясь друг с другом, двигались на Соленую Падь. Чем больше сближались, тем проще могли оказать поддержку друг другу.
Теперь же Мещеряков рассчитывал так: внезапный удар карасуковцев с тыла приостановит наступление одной колонны. Остальные задержатся вряд ли — будут еще день-два продвигаться вперед. И вот тут-то и нарушится между ними связь, и Мещеряков, предпринимая контрнаступление, имел бы против себя одновременно не более двух колонн, и то не сразу: в начале операции только одну, вторая подтянулась бы позже.
И еще было соображение у Мещерякова… Весь ход нынешних военных действий, конечно, раскрыл противнику план крестьянской армии. На рытье окопов выходили деревнями — это в тайне не могло остаться. А действия в тылу противника его бы дезорганизовали. Тут и еще можно кое-какие демонстрации провести, окончательно сбить противника с толку, а тогда и бросить все силы в контрнаступление.
Мещеряков указал карасуковцам две дороги — Убаганскую и Карасуковскую. А сделал он это, чтобы скрыть свои намерения. Ему будто бы все равно, где будет поддержка, — лишь бы она была. На самом же деле карасуковцы если выступят — так только по Убаганской дороге. Она была не открытая, не степная, перелесками шла и оврагами. Устроить на такой дороге засаду, после уйти без особых потерь — сама местность подсказывала. Ко всему еще Убаганская дорога почти вся проходит за пределами волости, ясно, что мужики карасуковские воевали бы на ней, до поры не навлекая на себя карательных белых экспедиций. Как будто неплохо было придумано?
Из своего приказа Мещеряков и не думал делать секрета. Зачем? Пусть все видят и понимают — он заботится о том, чтобы оттянуть сражение за Соленую Падь. И только.
Доволен был нынче Мещеряков.
Распрощался со всеми по ручке, Тасе Черненко так пожал обе и быстро-быстро поспешил в свой штаб, откуда хотел еще засветло успеть на позиции.
Кончилось заседание главного штаба.
Остались Довгаль и Брусенков. Закурили. Довгаль, потянувшись, расправил ноги и руки, сказал:
— Ну вот, а ты про Мещерякова говорил! А? Как он с Глуховым-то? А?
— И сейчас говорю… — хмуро кивнул Брусенков. — Говорю — не отказываюсь.
— Да что ж ты нынче-то еще можешь сказать? Уже вовсе не понятно мне!
— Давай поглядим, что человек этот представляет… Первым делом пошел против народного приговора и Власихина освободил. Ему-то что — комедию нужно было с нами, со всем народным судом сделать, или как?
— Ну, на это махнем… Было — прошло. Поважнее есть дела.
— Как бы только это. Комиссара он сам себе назначил. Какой из Куличенки комиссар? Мальчишка сопливый и бестолковый. Глядит начальнику своему в рот. Не хочет над собою никакого руководства Мещеряков, только наоборот и желает. Далее: начальник штаба у него — капитан царской службы. И Глухова он привел в главный штаб, с нами посадил его. Тот безобразничал, издевался всяко, а в результате что? Секретный приказ с собой увез, вот что! И распрощались они, видишь ли, друзьями. Друг дружку поняли! А когда он шпионом окажется, Глухов, — я нисколько не удивлюсь! Ничуть. Еще: в Знаменской деревне Мещеряков эскадронца застрелил. Напрасно и застрелил. Это не самоуправство ли? И еще: корову-то, видать, не зря когда-то Мещеряков с чужого двора увел. Вот тебе об нем картина. Плюс нынешний хотя бы разговор о лозунге соединения пролетариата. Кто-кто, а ты почему об этом забыл?