- Ладно, я скажу, - согласился Мещеряков. - Народ воюет, народ и свою собственную справедливость сделает. Честного труженика с этого дня никогда не обидит. Ни купцу, ни кулаку, ни чиновнику в обиду ни одного человека не даст. Отныне - это его святая решимость. Когда за начальника будет кто негодный, его тут же разом уберут. Взять меня - покуда бью Колчака, я главнокомандующий. Побьет меня Колчак - сейчас мои же подчиненные командиры соберутся и еще гражданские лица, проголосуют - и пошел тот Мещеряков ротой командовать. Чего там ротой - рядовым запросто пошел. При таком порядке лавры на печи никто вылеживать не захочет сроду. Ясно? И барыш на чужом труде наживать тоже.
- В случае, вернусь домой - так пересказать мужикам?
- А как же еще?
Глухов приотстал на пегом. Задумался...
Гришка Лыткин повел своего коня ухо в ухо с мещеряковским.
Версты от избушки до избушки, от одного тока до другого немалые, а нет-нет и столкнутся в степи сорочьи голоса молотилок-трещоток, а когда и удары бичей переплетутся друг с другом, и человечьи голоса...
Издали мужики и бабы глядели на отряд мещеряковский с любопытством и подолгу, даже останавливали приводы трещоток. Сразу же становилось тихо, и сквозь плюшевый полог дорожной пыли явственно начинала откликаться земля под копытами отряда, и когда кони чихали и фыркали, высвобождая ноздри от пыли, то громкими казались и эти звуки.
Если же отряд миновал чей-то ток вблизи - работу никто уже не бросал, наоборот - еще сильнее трещотки погоняли.
Военные нынче издали только интересные. Близко ими никто не интересовался, хотя была уже Освобожденная территория и белых здесь не ждали; с июля, с начала месяца, их здесь не бывало.
Уже когда солнце пошло на закат, достигли соленопадской грани. Вскоре остановились на увале, который так и назывался: Большой Увал. Он был уже в виду самого села. Стали ждать свои приотставшие эскадроны, чтобы в село вступить полным отрядом, при знамени.
Что-то похожее на рассвет после тьмы ночной и такое же призрачное, как самый первый рассвет, пронизывало дали... И глядеть-то в них было чуть даже боязно, словно в бездну заглядывать. Это в степи бывает. Бывает в ясную осень, когда степь переполняется желтыми березовыми колками, пшеничными полями, никогда не сеянным, не кошенным пряным разнотравьем, когда солнце уже клонится к закату и остывает будто бы потому, что остывает земля.
Мещеряков спешился первым, лег на траву. Полежал, поглядел и стал разуваться.
- Ноги-то поди сопрели во тьме, в сапогах. Вовсе никакой благодати не видят! - сказал он Лыткину и забросил влажные холщовые портянки в зыбкую тень двурогой березки.
Сохнуть портянки должны обязательно в тени, на ярком солнце они коробятся, морщинятся, теряют всякую мягкость.
Голые пятки в ту же секунду прихватило двумя горячими натруженными ладонями, и еще на плечи будто кто-то навалился - горячий и потный.
Мещеряков терпеливо, не шевелясь, обождал, и немного прошло времени пятки и спину перестало тревожить, только по-прежнему щекотало легким, словно ребячьим дыханием.
"Ветерок, что ли?" - подумал Мещеряков. Ветер и на самом деле был, только хоронился от глаз. Но Мещеряков его все равно приметил: на той же двурогой, с редкими веточками березке листья чуть приподнимались и еще чуть сваливались набок, прихватывая яркого солнца своей обратной, уже не зеленой, а сизой стороной. Тоже пятки грели.
Тут поблизости пар был поднят на большом клине - десятин, верно, пять, больше, черные пласты ерошились, пахли не хлебом, а полевой травой... А неподалеку на полосе - хлеб родился, и хорошо родился - пудов по сто двадцать с десятины.
Поглядев на все это, Мещеряков высвободил из-под живота планшетку, развернул карту-десятиверстку.
Прежде всего заметил на карте полоску леса: полоска - словно зеленый червяк по бумаге прополз и след оставил после себя... А настоящий лес, тот широкой лентой проходил с юго-запада, подступал к селу Соленая Падь, касался мохнатым своим краем изб и огородов и тут же, почти поперек прежнему своему направлению, уходил на восток. И на юго-западе, и на востоке треугольник лесной полосы опирался в далекое-далекое, но четкое полукружье горизонта, только кое-где прерванное тусклыми озерами, густо осыпавшими степь и особенно ту ее часть, которая была замкнута внутри зеленых лент бора.
- Про-стор-но! - сказал Мещеряков. И еще раз повторил: - Просторно!
Стал приглядываться к лесу.
Вершины сосен мерцали, как свечи, зажженные при солнечном освещении, над ними там и здесь медленно вычерчивали круг за кругом коршуны. Не стремительные они были, не быстрые - шагом ходили по небу, ползали букашками...
Из степи в лес забегало несколько дорог - одна проделывала в нем узкую расщелину, а выбежала из леса по ту сторону - слегка будто захмелела, повело ее сперва в одну, после в другую сторону. Две другие впадали в лес и больше из него не возвращались. Или заблудились там, или незаметно пробрались в деревню, в ее кривые улочки и переулки...
А вот удивился Мещеряков - это когда заметил синеватый какой-то перст, указывающий прямо в небо, даже в самое солнце.
- Ты гляди, - спросил Мещеряков у Лыткина, - гляди, что там делается? Видишь?
- Где? - с тревогой спросил Гришка, притихший неподалеку от командира, может, чуть вздремнувший.
- Кромкой леса на юг, на запад дальше все и дальше - в небо там упор какой сделан, а? Ну, если гляделок не хватает - на тебе аппарат! - И Мещеряков расстегнул футляр, подал Гришке бинокль.
- Однако - церква там. Она. Ну и что? - тоже удивился Лыткин.
- Моряшихинская эта ведь церква-то!
- Не может быть!
- Значит, может! Другого тут церковного села ближе нету. Соленая Падь да еще Моряшиха. Это подумать только, сорок верст - и видать!
Бинокль пошел по рукам - партизаны тоже стали смотреть на церковь вдоль боровой ленты на юго-запад.
Заспорили насчет бога.
- Хи-итрые эти попы - бога-то куда вознесли! В какую высь! Чтобы люди глядели, а шапки волей-неволей на землю падали бы!
- На то он и бог - высоко быть. А когда он пониже меня, по земле ползает, нечто в такого поверишь?
- А кто его вознес туда? Человек опять же. Кто кого выше-то?
- Пустое не вознесешь, надобности нету. Тем более обратно не скинешь! Укоренилось оно там, наверху-то!
- А - скину! Нынче - скину!
- А я тебе нынче же - по морде! Я у себя на избе, вот на самой вышке, резьбу изладил, а ты пришел и нарушил ее. Тебе она не нужная, а мне без ее изба не изба, а может, и жизнь не в жизнь!
Небольшой, татарского обличья эскадронец, покусывая травку, рассказывал:
- Я в магометанстве был, после перешел в православие. Мало того перешел - в церкве прислуживал. Поп меня не хотел, а прихожане любили. "Мало ли, говорят, и среди нас, православных, бывает нехристей? И даже среди попов. А этот окрестился, и, видать, с интересом - пусть прислуживает!" А я старался. Божественное хотел понять.
- Понял?
- Куда там - понять! И его нету, и без его нельзя. Нельзя без веры.
- Ну, нынче это вовсе запросто!
- Не вовсе. Все одно - не в бога, так в революцию верят. Уже другое дело - во что вера, а все ж таки вера.
- Ты что же, правду ищешь? У нас среди новоселов с Витебской губернии был один - искал, искал день и ночь. Который раз не пил, не ел - все искал.
- Ну, почто? Ты мне поднеси - поглядишь, как я ем, как пью. Я правдой через силу не занимаюсь. Интересоваться - интересуюсь.
"Ты гляди, о божественном затолковали! - подумал Мещеряков. - Выше бог человека, ниже, либо вровень с ним? И зря затолковали - на скорую руку дела не решишь. Отвоюемся - на досуге виднее будет. Сейчас о войне думать, больше ни о чем. Живым остаться либо мертвым сделаться - вот это вопрос. Бог же нынче дело второстепенное". Но сам о войне думать не стал.
У Глухова Петра Петровича был дядя Платон, в горах где-то проживал, в разные страны оттуда ходил, а у Мещерякова тоже был свой дядя по материнской линии - Силантий.
Вот о нем-то и вспомнилось.