Я встала, не чувствуя под собой ног, будто по пояс в воде. Листок бумаги я держала в руке, словно якорь. Было слышно, как за окном тревожными голосами пререкаются чайки.
– Доброе утро, Ваша честь. Я надеюсь, вы получили новый документ по делу, отправленный вам в понедельник.
– Получил.
– С вашего разрешения, я хотела бы обратить ваше внимание на этот документ…
Юрист Купера вскочил на ноги, поправляя галстук, как всегда перед обращением к судье. Уверенный в себе, подготовленный – в отличие от нас. Мне отчаянно нужен был юрист.
– Ваша честь, этот документ, который мы оба получили, является новой уликой.
Судья осуждающе посмотрел на меня:
– Это новая улика?
– Ну да, мы получили ее всего четыре дня назад.
– На такой поздней стадии разбирательства новые улики не могут быть представлены суду. Я не могу ее принять.
– Но она доказывает всё, о чем мы говорили вам последние три года. Она доказывает, что мы ничего не должны истцу. Это правда.
Я знала, что случится дальше. Я хотела остановить время, заморозить его, не дать судье произнести следующую фразу. Я хотела взять Мота за руку, встать, выйти из суда и никогда о нем не вспоминать, пойти домой и развести огонь в камине, погладить стены, увидеть, как кошка свернулась у огня. Снова дышать, не чувствуя, как теснится в груди ужас, снова думать о доме без страха его потерять.
– Вы не можете представить суду улики без соответствующей судебной процедуры. Нет, хватит, я перехожу к приговору. Имущество передается во владение истца. Вам предписывается освободить территорию через семь дней, к девяти утра. Так, переходим к издержкам. Вы что-нибудь хотите сказать об издержках?
– Да! Вы совершаете ошибку, где же справедливость? И нет, я не хочу говорить об издержках, у нас все равно нет денег, вы же забираете наш дом, наш бизнес, наш доход, чего вы еще хотите? – Пол покачнулся у меня под ногами, и я схватилась за стол. Только не плакать, только не плакать, только не плакать.
– Я учту это и отклоню иск о взыскании издержек.
Мои мысли куда-то поплыли, пытаясь уцепиться за какую-нибудь соломинку. Мот шевельнулся на стуле, и мне показалось, что от его куртки пахнуло нагретым на солнце гравием и свежестриженными кустами самшита. Об этот гравий дети царапали коленки, когда учились кататься на велосипедах, на нем они буксовали, выезжая со двора в университет на машинах. Розовые кусты были усыпаны цветами, нависавшими над живой изгородью из самшита, как снежки; скоро пора обрезать увядшие соцветия.
– Я прошу права на апелляцию.
– Отказано. Это дело и так слишком затянулось. У вас было много возможностей представить все улики.
Комната как будто уменьшалась в размерах, стены неумолимо надвигались на нас. Никому не было дела, что мы только что нашли этот документ, что в нем содержалась истина; важно было только то, что я нарушила процедуру подачи. Что я буду делать, что мы будем делать, куда я дену кур, кто по утрам будет угощать старых овец хлебом, как мы соберемся всего за неделю, чем мы будем платить за аренду грузовика для переезда, а как насчет семей, забронировавших гостевой домик на праздники, кошек, детей? Как я скажу детям, что мы потеряли их дом? Наш дом? Потеряли, потому что я неправильно поняла процедуру подачи документов. Я сделала простейшую ошибку: не запросила разрешения на представление новой улики. Я не знала, что так было нужно. Я была так счастлива, так уверена в себе, что просто послала документ по почте. Свой идеальный листок бумаги, на котором черным по белому была написана правда. И вот мы всё потеряли. Всё до последнего пенса, и к тому же остались без крыши над головой.
Мы закрыли за собой дверь и пошли по коридору, молча, словно окаменевшие. Краем глаза я увидела в одной из комнат юриста Купера и не остановилась, но Мот зашел туда. Нет, Мот, не надо, не бей его. Я ощутила весь гнев, весь стресс, накопившийся в нас за последние три года. Но Мот лишь протянул юристу руку.
– Все нормально, я знаю, что вы просто выполняли свою работу, но вы-то знаете, что это было несправедливое решение?
Он пожал Моту руку:
– Это решение судьи, не мое.
Я все еще не плакала, но у меня внутри что-то беззвучно взвыло, мешая дышать.
Я стояла в поле за домом, под кривым ясенем, где зимой 1996 года, когда выпало много снега, дети построили иглу[4]. Я разломила ломоть белого хлеба на шесть кусков – в последние девятнадцать лет так начинался каждый мой день. Старая овца понюхала мою ладонь, а затем мягкими губами взяла с нее хлеб: к девятнадцати годам зубов у нее не осталось, но аппетит все еще был отменным. Ее звали Смотин, что по-валлийски означает «пеструха» – это имя придумали ей дети. Старая Смотин была норовистой овцой с неряшливой шерстью и шаткими рогами, точнее с одним рогом, потому что второй она сшибла несколько лет назад, спеша скорей добраться до кормушки. Том подобрал этот рог и положил в свою шкатулку с сокровищами вместе с окаменелостями и картами покемонов. Уезжая в университет, он увез эту коробку с собой. Когда Роуан было три года, мы с ней поехали на соседнюю ферму, стоявшую на холме с видом на море, и купили трех слабеньких пятнистых ягнят на ферме. Роуан так рыдала, когда я не разрешила ей ехать обратно вместе с ягнятами, что я сдалась и загрузила всех четверых в кузов нашего маленького грузовичка, прямо на солому. С тех пор эти овечки стали частью нашей жизни и семьи. Они принесли множество ягнят, но теперь у нас осталась только Смотин – ее сестры умерли, а всех остальных овец я продала другому заводчику год назад, когда думала, что судебное разбирательство дошло до точки и мы вот-вот проиграем. От Смотин избавиться я не смогла. В ее возрасте она была никому не нужна: в среднем овцы живут шесть-семь лет, а потом отправляются на фрикадельки или собачий корм. На следующий день после того, как судья вынес решение по нашему делу, я собрала кур и отвезла на ферму к друзьям, но места для Смотин там не нашлось. Доев хлеб, она медленно побрела по полю среди пушистых головок одуванчиков – она шла под буковые деревья, туда, где всегда пересыхала трава. Мы обе знали это поле так хорошо, как будто оно было продолжением нас самих. Как мы будем жить без него?