Почему-то стало стыдно от самой мысли, что кто-то узнает, какой же я, что у меня за душа, о чем я думаю. Нет, этого никто не узнает, потому что никому, кроме Юрки, это не интересно, да и не нужно. Что же касается меня самого, то я знаю себя. Я нормальный человек. Вот ворюг поймал. Хороший поступок совершил. Не дал им краски? Нет. А то обдирают «Маныч»; что только можно вытащить, то, наверно, и тащат. Что значит бросовый пароход, никому не нужен. Да и глаза, присмотра за ним настоящего нет. Жмакину все до фени. Неужели старики все такие? Раз прошла жизнь, значит, пропади все пропадом? А как же совесть, честь?.. А может, прийти утром и сказать Жмакину все в глаза про Степаныча? Ну да, скажи! Степаныч-то у него в дружках. Так он мне и поверит. Да что там! Может, они заодно с ним. Да, конечно заодно. Что он, слепой — ничего не видит? Ему ничего не стоит меня с «Маныча» турнуть. Жди тогда Юрку среди бичей, что трутся в порту в ожидании попутного ветра. Не надо никому говорить, и Кольке не надо».
Последние капли краски сорвались с валика и растаяли в стеклянной воде.
— Шабаш, — сказал я.
— Да, ничего поработали, — отозвался Колька, — можно и перекурить.
— И в душ…
— Рано.
— А что еще?
— «Манычу» буквы поправить надо.
Полуметровые буквы, из которых складывалось название парохода, раньше незаметные, сейчас на фоне свеженькой краски портили всю картину.
— Белилами нужно пройтись, — сказал Колька.
— Да ладно. Потом.
— Когда потом? — спокойно спросил Колька, разминая пальцами беломорину. — Когда беседки снимем? Все равно придется красить.
— Никто нас не просил…
— Ишь ты! Просить тебя надо. С каких это пор ты стал таким гордым?
— С каких это пор ты стал таким важным?
— С тех самых. — Колька отвернулся.
Мне стало тревожно. Неужели Колька о чем-то догадывается? Ну откуда ему знать? Просто опять, наверно, со своей Олей отношения выясняет. В такие моменты он не в духе, и от него можно всего ожидать.
— Ладно, — сказал я, — кури. Не задохнись только.
На этот раз я Степаныча нашел сразу. Он стоял со Жмакиным, который, задрав голову, разглядывал лобовую надстройку. Судя по его довольной ухмылке и по тому, как он разговаривал с боцманом, мягко шевеля тяжелыми подушками щек, работа Власова и Носонова ему нравилась. Увидев меня, Жмакин спросил:
— Ты чего, Славка?
— Я к боцману. Белил немного нужно. Название «Манычу» подновить.
— А что, Степаныч, как молодежь наша справляется? — спросил Жмакин.
Боцман беспокойно завозился и, не сводя с меня глаз, как будто на лбу что-то страшное увидел:
— Да ничего работают. Справляются.
— Ну хорошо, ты их совсем к палубе припиши. Вчера номерную оформили. Пусть теперь при тебе будут.
— Спасибо, Егор Иванович!
— Ладно. Не за что.
Я разулыбался как дурак, забыл даже, что Степаныч рядом.
— Поздравляю, — сказал сипло Степаныч, когда Жмакин отошел, — с тебя причитается.
— Да? Это с тебя причитается.
— Чего?
— Белил давай.
— Ну-ну… Дам. Ты, это, — боцман оглянулся, — ты забудь вчерашнее. Мозгами раскинь, работать вместе… Вишь, вон в карьеру пошел. Тебе сейчас не с руки шуметь. Да и лучше, когда со мной по-дружески жить. Ты меня не трогай, а я уж тебя не обсчитаю.
Я из-за этого Степаныча злостью будто пеплом обсыпаюсь. До чего ворюга занудный. Будто на базаре со мной красноперку торгует.
— Белил давай. Некогда мне тут с тобой разговорами заниматься.
— Ох, Славка, не ершись. Колючки-то посбивать можно. Повидал я таких…
Через полчаса мы с Колькой были в душе. И под горячими нитками воды, с треском бившими по телу, порадовались за подзор, за «Маныч», за наконец-то законный второй класс, за то, что мы теперь настоящие матросы.