Ожидание и обида, словно птицы морские, мчатся им вдогон, но никого никогда не останавливают. И экипажу моего города-корабля завтра утром ничего не останется, как высыпать на его бесконечные палубы-пирсы. И чем дальше будет уходить пароход, тем сильнее холод в груди. Прикрыв рукой больные глаза, в которых еще не растаяла последняя ночь, люди будут всматриваться в маленькую, горящую под солнцем точку на горизонте, в которой, как пылинка в солнечном зайчике, растворились любимые. Вот эти ребята с широкими и узкими шевронами на рукавах.
А пока они плясали в рубашках, взмокших от последнего праздного пота, в пятнах от разлитого вина, и рядом с ними, взбивая до бедер легкие платья, рубили острыми каблучками танцевальный пятачок красивые и некрасивые девушки — экипаж моего города.
— Жалко, — сказал я, — что с нами нет Оли.
Колька хлопнул рюмку вермута, молча разглядывая плачущее по-осеннему окно.
— А здесь ничего. Весело. И девушки красивые, как русалки, — сказал я.
— Сегодня для русалок запретный день. У них день трезвости и воздержания.
— От чего?
— Давай выпьем, — сказал Колька, — давай с тобой хорошенько попрощаемся, чтобы в следующее свидание не стыдно было в глаза смотреть. — Он снова налил себе и выпил, уронив несколько черных пятен на скатерть. — Никогда не думал, что будет так тоскливо уходить в море.
— Ничего, Колька, это, наверно, пройдет. Давай выпьем.
— Давай. А русалки пусть плавают дома.
Колька уронил рюмку на пол и полез под стол за ней, крепко держась рукой за мою ногу. Потом он отпустил ее. Я нагнулся и заглянул под стол. Он держался на четвереньках и его покачивало.
— Хватит, Колька, пора домой.
— Сейчас, подожди.
Я с трудом вытащил его из-под стола и усадил. Вид у него был очень пьяный: глаза разъехались в разные стороны, губы еле шевелились. Я отодвинул от него недопитую бутылку. Он сурово посмотрел на меня, встал и, покачиваясь, пошел в сторону танцевального пятачка, застревая возле каждого столика. Добрался до первой пары танцующих, благополучно миновал ее, двинулся дальше, словно ища кого-то. В центре толпы остановился и простоял весь танец. Палуба «Лотоса» уходила у него из-под ног. Ясно, проводы затянулись.
Я подошел к нему:
— Пошли, Колька, домой.
— Еще разок, — просил он, тяжело повисая на мне.
Что его тянуло на танцплощадку? Я чувствовал, Кольке хотелось там быть. Он снова зарылся в гущу танцующих и, свесив голову, простоял весь танец. Ко мне подошла официантка и, поправляя на голове белую крахмальную коронку, сказала устало:
— Ты бы забрал своего друга. Его там затопчут.
Проводы заканчивались. Официанты торопливо убирали со столов. Но на них уже никто не обращал внимания. С выпивкой было покончено. Оставалась только музыка. Она гремела так же яростно, как и в самом начале, но и музыканты занервничали, стараясь успеть до закрытия отработать трешки, полученные вперед, на заказ, еще до первой рюмки. Мне показалось, зря они старались. Показалось, что эти ребята и девушки уже забыли про любимые мелодии, забыли, как забывают главные, за месяцы разлуки вымученные слова. Одни из них легки, как полет чайки, другие тяжелы, как льющийся из трала серый водопад рыбы. Их, этих слов, немного остается к концу путины. И когда эти ребята и девчата при встрече бросаются друг к другу в объятия, кроме счастья, наверно, нет ничего. От него немного стыдно, так оно внезапно. А сегодня ничего, кроме горя, чуть прибитого вином, может быть, совершенно сознательно, чтобы оно не так сильно давило грудь. Да, горя. Отчего же все так пьяны? Не от грусти, а оттого, что остались считанные минуты на общее горе. Какая тут музыка? Сегодня день такой, ночь такая…
Колька среди этих ребят был единственный — один. И лицо его, неподвижное, деревянное, было пусто и ничего не говорило, потому что сказать было некому. Я понял, почему он рвался на танцевальный пятачок.
Сегодня ему не я был нужен. Мне стало грустно. Так бывало со мной всегда, когда после непродолжительного отпуска Юрка уходил в море. Вот и ушел из моей жизни Колька. Никто он мне, но отчего мне так грустно?
Колька остался на пятачке почти один, я взял его под руку, и мы пошли на улицу.
…Маленькая фигурка оторвалась от стены кафе, мелькнула в неясном свете, бросилась к нам.
— Коля!
В глазах, темных и больших, вспыхивали огоньки пляшущих фонарей. Ничего не понимаю, ничего не вижу. Только эти глаза, только этот крик, тоскливый, тяжелый, будто потерялись все слова. Колька вздрогнул, отпустил мое плечо. Мелькнули две светлые ладошки. И вот она, уже обхватив Кольку и с трудом удерживая, чтобы не упал, зло кричит мне: