— Катись отсюда, алкаш!
«…Оля!!!» Я повернулся и пошел. Словно красные листья неслись по улице блики горящих фонарей, обжигая черные окна домов. Зацепившись за выступающий крючок от водосточной трубы, я оглянулся. Они стояли тесно прижавшись друг к другу, и на Кольки ной спине белели ее руки.
Утром я проснулся со страшной головной болью, и первой мыслью моей было — неужели опять дрался? С трудом приподнялся, чтобы выпить стакан воды, и пока пил, вспомнил подробности вчерашнего вечера. Колька ушел в море и теперь никогда не вернется сюда, и теперь у меня вообще ничего не осталось, кроме Юркиного образа, далекого, слабеющего.
Я выпил еще стакан воды, и мне захотелось горячего чая. Но выручить некому. На осиротевшей Колькиной кровати безмятежно грелся солнечный зайчик, запрыгнувший через иллюминатор. Я кое-как оделся и пошел в столовку.
Повариха, отмахиваясь от мух мокрой тряпкой, убирала со стола грязную посуду.
— Долго спишь, — сказала мне недовольно. — Все наши ушли Кольку провожать.
— Я уже проводил.
— Оно и видно. — Она иронично оглядела меня и принесла чаю.
— Покрепче могла бы сделать, — сказал я, отхлебнув из стакана. Чай был слабенький, спитой, какой нередко достается тем, кто приходит последним.
— Для тебя по другому рецепту надо заваривать.
Я поднялся на палубу, чтобы обдуло. Там, где еще вчера возвышалась над сейнерами и траулерами белая, сверкающая на солнце плавбаза «Приморье», было пусто. У причальной стенки будто лес рубили: на волне качались какие-то щепки, яркие свежие бревна. Растерянные, голодные чайки хлопают над пустой водой крыльями… Хорошо сейчас Кольке. Нужны ему были мои проводы. Как здорово, что в тот вечер пришла Оля. Ну, а за меня, будем считать, ему помахали белыми платочками плавбазовские чайки.
В глубине души я надеялся, что Юркина «Амгунь» придет до Октябрьских праздников. Каждое утро и вечер я ходил к пароходству, чтобы узнать, когда придет его судно. «Амгунь» в списках судов, спешащих домой, не значилась.
Становилось страшно от сознания, что я его потерял, и только когда я возвращался на «Маныч», домой, где я видел знакомые, близкие лица, тоска отходила. Вспоминался Колька, наш последний с ним вечер. Как там Оля сейчас? Увидеть бы ее, поговорить. Но я о ней почти ничего не знал. Учится в каком-то ГПТУ…
Только теперь, когда Кольки не было рядом, я почувствовал, что стал думать о нем как-то по-другому. Не кореш, не приятель жил со мной в одной каюте.
Кем-то большим он был для меня. Да, наверно, так всегда бывает: пока не потеряешь, не поймешь… А как было бы хорошо вместе с ним сходить в море, ненадолго, а там, глядишь, и Юрка бы вернулся. Ничем я, в общем-то, не хуже Кольки… Эх, если бы Степаныч не встал на дороге… Степаныч… Я думал, что все стариканы расчесаны одной гребенкой: как можно побольше к себе подтащить любого барахла, а совесть у них от стариковства с черной повязкой на глазах ходит. Нет — не все.
Как-то Власов послал нас с Носоновым на склад за продуктами. Нагрузившись мешками с пшенкой и рисом, мы возвращались назад. Решили передохнуть. Закурили.
— Гляди, — вдруг толкнул меня Витька, показывая на какого-то деда, стоящего на берегу. Тогда и узнал я про Кирильчука.
Все началось с войны. «Беломорск», на котором плавал Кирильчук, был торпедирован в Баренцевом море. Из всего экипажа спасся только он один. Года полтора его, обмороженного, израненного, выхаживали в госпиталях, пока не поставили на ноги. Он вернулся в свой город. Но, видно, случилось что-то с ним. Стал он каждый день приходить на старый причал, от которого, говорят, отошел тогда «Беломорск». Видел его и я. Он подолгу стоял на причале у сходней какого-нибудь только что ошвартовавшегося судна, и ветер шевелил его широкие, как мешки, штанины. И только в сумерках, когда над портом вспыхивали огни и на сбившихся к причалам судах выступала татуировка электрических фонарей, он поправлял старую мичманку с каким-то диковинным крабом и, низко согнувшись, будто с трудом разбирая дорогу, уходил.
Не знаю, больной Кирильчук или нет, но мне он нравится…
В город пришла осень. Не та, что еще недавно бродила по ближайшим сопкам, нежась в золотистой листве ясеней и вязов, заигрывая с еще горячим днем. Пришла осень, какой и положено быть в морском городе. Соленая, холодная, злая. Она принеслась северным ветром на гребнях волн, серых и грозных, как борт военного корабля, и за одну штормовую ночь сорвала с города все краски, с которыми он еще вчера так любовно разглядывал себя в зеркале бухты. Город притих, плотно запахнулся темными, плотными облаками и стал ждать тепла.