Напрягая зрение и слух, весь превратившись в глаза и уши, Павле шел впереди. Он был встревожен и озабочен, он — боялся. Страх возрастал по мере того, как партизаны, осторожно двигаясь, углублялись в лес. Казалось, страх шел им навстречу из этого мрака, выползал из скрытых в нем тайн, которые так терзают бойца своей неизвестностью. В пылу атаки страх забывается, в минуты же перед боем, еще до первых выстрелов, он овладевает человеком. А самый мучительный страх — это страх перед засадой в ночи, когда наверняка знаешь о засаде и идешь прямо на нее. Павле было ускорил шаг, словно желая как можно скорее сблизиться с противником, но потом остановился и, прижимая винтовку, пошел медленнее, напоминая товарищам, чтобы сохраняли тишину. Ему казалось, что потрескивание веток и скрип снега под ногами были слышны чуть ли не за километр. Каждую минуту он ожидал залпа.
Сердце бьется так, словно хочет выскочить из груди. Все мысли сосредоточены на одном — когда же залп? А залпа все нет. Они идут довольно долго. Ему кажется, что они идут по. лесу уже несколько часов. И чем дальше они идут, тем больше его охватывает удивление: почему немцы не стреляют? Хитрят. Может быть, они с целью пропускают их вперед? Немцы не так глупы и не так наивны. Напряженность ожидания переходит в желание наткнуться наконец на засаду. Потом постепенно, понемногу Павле начинает охватывать радость — они смогут пробиться. И чем дальше они идут, тем становится все радостнее. Напряженность и внимание ослабевают. Он чувствует себя почти спокойным и свободным.
После часа с лишним ходьбы они спустились в долину и сделали привал. Партизаны молчали, предчувствуя, что то, чего они так ждали, должно наступить только сейчас. Павле послал Йована, чтобы вместе с Максимом они приготовили к следующей ночи лодки для переправы через Мораву.
Невдалеке, прямо под ними, у подножья горы заревели грузовики и, прорезая темноту, блеснул свет фар.
33
После прорыва немцы продолжали преследовать роту Учи, не давая ей возможности остановиться даже на несколько часов. Партизаны пробивались, двигались дальше, налетали на немецкие и болгарские засады и отчаянно дрались, выходя из боя без значительных потерь. На третий день их одолел голод. Кроме нескольких буханок хлеба и небольшого запаса консервов, захваченных в бою с лётичевцами и недичевцами, партизаны не добыли никакой пищи. Полуослепший от голода часовой стрелял в пень, думая, что это болгарин. Отряд снова находился в Соколовичском лесу. День прошел без схватки.
В бору, где расположилась рота, было тихо. Тихо, а все же в ушах еще стоит гул, напоминающий шум водопада. Порою кажется, что огромный невидимый колокол где-то раскачивается и гудит, и издалека слышно только его эхо; тишина то шелестит, как легкий шелк, то скрипит, будто чьи-то острые крылья трутся об облака, то отдается далеким гулом. Ни ветра, ни птиц. Небо — грязное, словно тряпка; все кругом пустынно и мертво. Деревья печально сгибают ветки под белым грузом снега. Только иногда какая-нибудь сосна затрясет, как рукою, темно-зеленой веткой и сбросит с нее снег; ветка устало покачается, и опять все затихнет. Лес полон темных, прозрачных теней, и рядом с ними белизна снега кажется еще ослепительней и гуще. Птицы, беспокойно прыгая от дерева к дереву, разукрасили снежный покров крестообразными узорами. Но сейчас их не видно и не слышно. Испугавшись людей, они куда-то скрылись.
Партизаны разгребали снег под соснами, обнажая корни, покрытые сухой хвоей, и усаживались к стволам. Они вдыхали аромат смолы и напряженно молчали в рассеянном, бесцельном ожидании. Было что-то сонное и усталое во всем их молчаливом облике. Они сидели, потупив взор, и все эти карие, черные, голубые, зеленые, серые глаза — маленькие или большие — были одинаковы. Это были глубоко запавшие, пустые глаза изголодавшихся людей.
Взгляд зеленоватых усталых глаз Малиши блуждал. Он грезил о горячем кукурузном хлебе, испеченном на углях и золе. Мать дует на него, хлопает по нему руками и вытирает его синим льняным передником. Потом она его еще раз оботрет, еще раз похлопает с обеих сторон своими темными загрубелыми ладонями и положит на стол. Хлеб сам разломится, покажет желтый мякиш. И перед голодными глазами Малиши поднимается облачко белесого пара. В голубой тарелке — сыр, будто комья снега. Над плитой в деревянных бадейках устоялись желтоватые сливки. Занесенная снегом поляна пенится, как топленое молоко в закопченном котелке. Все белеет, пенится, кипит и колышется.
— Ты чего так смотришь, Малиша? — тихо спросил Уча. Они сидели рядом.