— Туда…
— А куда?..
— Далеко. За море. Я расскажу тебе об этом в другой раз.
— Если бы у нас были крылья, и мы бы куда-нибудь улетели, — вслух подумал Малиша.
— А куда бы ты полетел, Машо?
— Куда-нибудь…
Павле направился к штабу.
У дверей стояла партизанка Бояна и что-то писала на них мелом.
— Что это, товарищ, ты делаешь? — спросил Павле, удивленный ее присутствием.
— Да вот… Новый год сегодня.
— Новый год?! — Павле, взволнованный, подошел поближе и с трудом прочитал: «Счастливого 1943 года!»
И подумав, что она написала это только для Учи, он, не сказав ни слова, вошел в хижину.
5
Этой ночью в отряде никто не мог спать спокойно. Предчувствия, страх и сомнения гнали прочь сон. Только командиру Вуку не спалось совсем по другой причине. Дней десять назад, после долгого перерыва, он получил наконец через связного письмо от жены. Крупным почерком, пропуская не только буквы, но и целые слова, она писала, загибая вниз строки, на вырванном из детской тетради листке:
«Дорогой мой Милош! Связной не приходит, а я пишу тебе каждую ночь и оставляю письма в условленном месте. Кладу на рассвете, а вечером забираю их и читаю. Четники совсем остервенели, все время грозят, так и съели бы меня, если бы могли. Я смеюсь им в лицо, назло, чтобы не думали, убийцы, будто я их боюсь. Пусть знают, что я — твоя Бранка. При Чеде я боюсь поминать о тебе. Он не понимает еще и может как-нибудь проговориться соседям или ребятам. Вчера он спрашивает меня: «А почему, мама, меня зовут партизанчик?» Он растет, каждый день спрашивает о чем-нибудь новом. Я обманываю его, а он хоть и малыш, а все понимает. Если бы ты видел, как он подрос. Будет такой же высокий, как ты. И когда сердится, тоже сверкает глазами, как ты. Горячая кровь, весь в тебя. И мизинец на ноге кривой, как у тебя. Без Чеды я бы жить не могла. Смотрю на него и все думаю: таким и ты был. И целую его, и щекочу, пока он не зайдется от смеха.
Говорят, по радио передавали, что война будет еще долго. Правда ли это, Мишо? Что же я буду делать без тебя, счастье мое? Не могу быть столько лет одна. Не могу быть без тебя, не могу, хоть убей. У меня сердце разрывается от тоски, я хожу, как в тумане. Днем я занята, забываюсь немного, а проклятой ночью все терзаюсь. Словно тяжесть какая-то у меня на груди, так меня давит, так меня душит. И такие холода стоят сейчас, а где ты — бог знает! Не знаю, получил ли ты носки? Мишо, почему ты не птица и не можешь прилететь, счастье мое? Я бы задушила тебя от радости, я не знаю, что бы я сделала! Каждую ночь подступает что-то ко мне, я лежу и плачу. Только ты не сердись. Некому мне рассказать обо всем. Да неужели ты не мог бы прийти хоть на один вечер?! Я не видела тебя больше года. Товарищи уж обошлись бы как-нибудь без тебя. Если нет времени написать мне, передай что-нибудь через связного. О домашних делах я не буду писать. Только ты не беспокойся о них нисколько.
А теперь прощай! Береги себя, Мишо, милый мой! Ты знаешь, что ты для меня. Целую тебя, целую несчетно. Даже написать не могу, сколько раз целует тебя Бранка, подруга твоя, яблоня твоя, верная твоя жена».
И, должно быть, уже на другой день она приписала еще несколько строк:
«Я сегодня все думаю о нашей жизни с тобой, Милош, о том, как прошла наша молодость. Пятнадцати лет я пошла батрачить. Убивала свою силу на милетичских виноградниках и полях и всегда была первой с мотыгой, а когда мы окапывали виноградники, так готова была пятки левчанам [14] обрубить. Платили мне на два динара больше, чем другим, иногда и на ярмарку брали. А когда мы поженились, ты перед Праздником младенцев [15] нанялся на лесоразработки, пропади они пропадом. Бывало нагрянешь ты в субботу вечером, возьмешь чистое белье, побудешь до восхода солнца в воскресенье и уедешь. А мне так хотелось наговориться с тобой досыта. А потом армия, война, партизаны, и, как глянешь на все, мы с тобой, Милош, даже и не пожили вместе. Право, не пожили, ей-богу…»
Но на этом письмо еще не кончалось. Дальше шли еще две строки, но они были так густо зачеркнуты, что, как ни старался Вук, он не мог их разобрать.
Вук бесчисленное множество раз перечитывал это письмо, он знал его почти наизусть. Письмо и беспокоило и волновало его. Оно напомнило о том, что случилось дома после его ухода в партизаны… В августе сорок первого года, когда он ушел в отряд, немцы убили его отца и сожгли дом. Мать убили четники несколько месяцев тому назад. Из всей семьи уцелели только жена и ребенок. Он тяжело переживал гибель родителей, особенно матери. С тех пор он стал молчаливей, ушел в себя, таял. Он и прежде был сухим и костлявым, а после смерти матери так похудел, что желваки на его лице выступили, как грецкие орехи, скулы заострились. Его маленькие черные, глубоко ввалившиеся глаза темнели под лохматыми бровями, словно два потухших уголька. Широко расчесанные книзу, как у старых крестьян, усы прикрывали теперь его тонкие губы, и лицо его стало неподвижным и немым. Голос его раздавался только в бою, когда он принимал или отдавал приказания, да еще если кто-нибудь из партизан выводил его из терпения — тогда он вспыхивал и ругался крепко, по-крестьянски. Люди знали о его несчастье и уважали за храбрость и уменье командовать. Они не обижались и никогда ему не возражали.