Она прогуливалась по саду, и привычная теплота Ли-Ли у ее шеи, легкое покалывание то выпускаемых, то втягиваемых коготков действовали на нее успокаивающе. Во всем мире только Ли-Ли принадлежала ей одной.
Нет, сад тоже принадлежал ей, и порой ее охватывало чувство, будто он ей радуется. Укрытый с запада кирпичной стеной, а с юга – высокими деревьями у теннисного корта, и фруктовыми деревьями у задней ограды, он был особым, замкнутым в себе миром. Голубые крапивники плескались в птичьей ванночке, воробьи чирикали в ветвях, а на альпийской горке сороки искали жучков.
Ее дед, бесспорно, умел планировать сады, но, планируя, он не учел австралийского солнца. Деревья были английскими деревьями и летом никогда не успевали предстать во всей своей красе, так как яростный жар западных пригородов слишком быстро опалял их, и никогда по-настоящему не блистали всеми красками осени, так как было слишком тепло.
Но ее мать не замечала этих недостатков и не видела сад таким, каким он был; вместо него она видела иллюстрацию из английского журнала – одну из тех, которые с раннего детства неизгладимо запечатлелись на сетчатке ее глаз. Когда они катали ее в кресле по дорожкам, она в любое время года обязательно говорила: «Совсем как на родине!» И только подростком Элис поняла, что ее мать знает о том, как выглядит «родина», не больше, чем она сама.
Мартину нравилось жить в «Лаврах», потому что он ощущал здесь свои корни, но она тут корней не пустила. Иногда ей приходило в голову, что у нее вообще нигде нет никаких корней. С тех пор как умерла их мать, она постоянно уговаривала Мартина переехать. Она ненавидела Уголок не меньше, чем самый дом.
И ведь не отсутствие денег мешало им переехать! Они могли бы получить за дом большую сумму, так как «Лавры» занимали одну из немногих возвышенностей пригорода и большой сад дал бы возможность построить тут целый жилой массив. Но Мартин был непоколебим. Он как будто черпал удовлетворение в том факте, что здесь жили его дед и бабушка, что Уголок Аделаиды носит имя этой бабушки, что он вырос здесь и по-прежнему поддерживает связь со своими школьными друзьями, которые составляют значительную часть его клиентуры. Он цеплялся за «Лавры», как за убежище.
Иногда ей казалось, что измена Жанетт напугала его, преждевременно породила в нем старческую осторожность. Она вспомнила его таким, каким он был в день свадьбы: прямой и торжественный в своей морской форме, а его рыжеголовая невеста просто лучилась обаянием – самое веселое и очаровательное создание, какое когда-либо переступало порог «Лавров». То, что она переступила этот порог, чтобы жить с ними, пока Мартин был в море со Спасательным отрядом, ее и погубило. Их матери никогда не нравилась Жанетт, не нравился этот брак, и ее безмолвное неодобрение окутывало дом, как невидимый гнилой туман. «Этот дом ваш, милочка, – имела обыкновение повторять миссис Белфорд, улыбаясь невестке своей нежной, исполненной терпения улыбкой. – Вообразите, будто вы с Мартином поселились отдельно».
Но дом не был домом Жанетт. Даже тогда Элис понимала это, но она была поглощена собственным бурным романом с Реджем и не задумывалась о затруднениях Жанетт. И только позже она заподозрила, что именно этот мягкий прощающий голос, эти полные кроткого упрека карие глаза толкнули Жанетт в объятия американского майора, который затем увез ее в Штаты, предоставив миссис Белфорд утешать сына своей безграничной, всепожирающей материнской любовью.
Про Жанетт в доме больше никогда не упоминали. Мартин выбросил ее из памяти, по-видимому, сохранив душевный мир, и вернулся к деловой жизни – отношения с матерью и дочерью как будто давали ему достаточное эмоциональное удовлетворение, а несколько старых школьных друзей создавали иллюзию внеделового общения с людьми.
У Элис не оставалось подруг, с которыми у нее было бы хоть что-то по-настоящему общее. Правда, как и Мартин, она посещала школу в Бэрфилде. И многие женщины их круга учились с ней вместе в школе Св. Этельбурги. Почти никто из них не вырвался из рамок, в которые их там вставили. В подавляющем большинстве они были теперь счастливыми женами и матерями, посещали одну церковь, вместе играли в теннис и в бридж, безмятежно встречали приближающийся пожилой возраст, удовлетворялись сбывшимися мечтами юности или же – если какие-то мечты еще были живы – тем, как они сбываются для их сыновей и дочерей, и не заботились особенно ни о своих фигурах и лицах, ни (как беспощадно говорила Лиз) о своем умственном развитии.
Как объяснить этому рассудочному поколению, что в дни молодости Элис умственное развитие было не в моде?
Формально, как незамужняя, она не принадлежала к кружку матрон, но во время войны, как невеста солдата, она разделяла их романтические мечты, а двадцать лет, в течение которых она исполняла при Лиз роль матери, дали ей возможность не отстать от них и в их материнских заботах. Но как мало было это по сравнению со спокойными десятилетиями, в течение которых они жили, рожали детей, налаживали домашний уют и были всем довольны!
Сильнее всего жгла мысль, что и у нее мог бы быть свой ребенок. Но ее мать помешала всему. Чем старше она становилась, тем больше терзалась сожалениями, что не вышла за Реджа наперекор матери. Но она всегда избегала причинять боль другим, и ее мать сыграла на этом. Теперь же, если бы какое-нибудь чудо вдруг преобразило ее жизнь, она не решилась бы иметь ребенка, даже если бы могла. На примере отношений со своей матерью она убедилась, что женщины старше сорока лет не имеют права рожать детей. Она родилась в двадцатых годах, но ее мать была рождена в дни королевы Виктории и воспитывала ее в согласии с принципами и взглядами, которые впитала в девятнадцатом веке. Элис никогда не была достаточно сильна, чтобы освободиться от мифов и морали, на которых ее вскормили, страдала оттого, что не подходила для второй половины двадцатого века, и страдала, когда пыталась к ней приспособиться.
Когда ее мать говорила: «Природа полна такого успокоения», Элис всегда задумывалась, действительно ли она так считает, или просто это один из способов, с помощью которых она прячется от реальности. Сама она уже в двенадцать лет знала, что у Природы и вовне человека и внутри его «в крови и когти и клыки». Это сознание стеной отделяло ее от бабушки, матери и брата, которые все были убеждены, что господь, хотя он и идет к свершению своих чудес путями неисповедимыми (как любила повторять бабушка), всегда идет так, чтобы это в конечном счете служило благополучию обитателей «Лавров» – разумеется, за исключением Элис, которая рождена для Служения.
Когда ее мать умерла, она подумала: «Теперь я начну жить!» Но все оказалось далеко не так просто. Порой, когда Мартин останавливал на ней взгляд своих светло-карих глаз за стеклами очков в роговой оправе, на мгновение ей становилось холодно при мысли, что он походит на их бабушку и мать не только лицом. Она постепенно поняла, что «Лавры» не стали ее домом и теперь, когда перешли к нему, как не были ее домом, когда принадлежали их матери. Они по-прежнему держали ее в невидимых оковах, которые теперь, когда ей было уже за сорок, она уже больше не надеялась разбить.
Вспомнив, что Лиз просила ее зайти к Лайше, она прошла через сад и, воровато оглядываясь, нет ли поблизости Старого Мака, тихонько срезала несколько роз «Лорен Ли», обвивавших старую беседку: их благоухание вдруг с болезненной остротой воскресило в ней чувства ее юности. Она прошла через пролом в живой изгороди, которую не подстригали тридцать пять лет, с тех пор, как Кларки купили соседний дом. Изгородь постепенно поглотила забор, стала непроницаемой, точно кирпичная стена, только еще более непреодолимой, и полностью отрезала их от соседей.