Он налил себе и Мартину по второй чашке кофе, а потом прибавил с улыбкой:
– Вы понимаете, что я хочу сказать. Там нам и в голову не пришло бы пить кофе, сидя на кухонном столе, но я и не уверен, что это хорошо.
Мартин кивнул.
– Согласен. Моя мать перевернулась бы в могиле, если бы могла нас сейчас увидеть.
– Значит, винить, пожалуй, следует не полушарие, а эпоху.
Он умолк, сдвинув брови, а Мартин продолжал:
– Знаете, Фрэнк, меня удивляет, когда вы утверждаете, что вы «не свой». Я всегда привожу вас как пример полной ассимиляции. В чем мы не выдержали испытания?
Мандель вдруг вскочил и начал ходить по кухне.
– Вы меня неправильно поняли. Вина не здесь, – он сделал широкий жест, включавший весь обширный континент за стенами дома, – а здесь. Он постучал себя по груди. – Об этом я никому не говорил. Даже Карен. И возможно, скажу вам только из-за виски, которое мы выпили. Меня постоянно жжет мысль, что я жив, а все мои близкие умерли.
– Но, право же, у вас нет никаких оснований упрекать себя. Это просто нелогично.
– Вся жизнь нелогична. Вот почему я до сих пор слышу во сне, как моя сестренка зовет: «Франц! Франц!», и бросаюсь к ней на помощь, хотя тогда я ничего не сделал.
Он провел платком по лицу и шее и сказал с вымученной улыбкой:
– Не считайте меня невротиком. Несмотря на нелогичность мира, мы создали себе хорошую жизнь, а наши дети создадут еще лучшую… если не станут задавать слишком много вопросов.
– А вы в их возрасте не задавали вопросов?
– Нет. Я был прилежным студентом вроде Дональда.
– И я не задавал. Возможно, это было плохо.
– А разве тогда это принесло бы больше пользы, чем теперь? Когда мне было двадцать два года, я увидел начало крушения демократии. Я был свидетелем предполагаемой победы демократии над нацизмом и милитаризмом, и к чему же пришли за двадцать лет демократические страны? К торжеству милитаризма. Может ли народ здесь, или в Англии, или в Соединенных Штатах что-нибудь изменять в политике своей страны?
Мартин пожал плечами.
– Вы в детстве учили греческий?
Мартин кивнул.
– Тогда вы, может быть, помните hubris, самодовольную надменность, которую Немезида всегда в конце концов карала? Вот с чем мы столкнулись сейчас. И я прошу только одного: чтобы за грехи моего поколения Немезида не заставила расплачиваться моих детей.
Мартин сказал, помолчав:
– А они знают то, о чем вы мне рассказывали?
– Почти ничего не знают. Мы постарались, чтобы у них сложилось впечатление, будто мы принадлежали к тем дальновидным людям, которые догадались покинуть Европу заблаговременно. Наши родители умерли незадолго до их рождения. Но они всем этим не интересуются. Для них, как и для большинства австралийцев, мир возник, когда они родились. В частности, вот почему мне неприятен этот вопрос о компенсации. Я не хочу, чтобы прошлое ожило для моих детей. Мне нужно только их счастье.
Мартин посмотрел на своего собеседника с легкой улыбкой.
– А вы не спрашивали у них, как себе представляют свое счастье они?
– Нет, и не собираюсь. Мне и так хватает споров с ними.
– Но вы хоть когда-нибудь выходите из этих споров победителем?
– Иногда. А вы с Лиз?
– О, в спорах я умею побеждать, но боюсь, это мне ничего не дает.
– По-моему, на этот раз я сумел повлиять на Лайшу. Я пришел в такую ярость, что готов был отшлепать ее, как в детстве. Но она стала такой сильной, что, пожалуй, отшлепала бы меня.
– Она обещала вам не участвовать в этих протестах?
– Не то чтобы обещала, но, мне кажется, она сильно напугалась и сделает, как я просил.
Жужжанье зуммера над кухонной дверью сообщило им, что в парадную дверь звонят.
Мартин вышел в холл, открыл дверь, зажег свет и увидел на веранде фигуру в полицейской форме.
– Добрый вечер, мистер Белфорд!
– А, сержант! Добрый вечер! Что вас сюда привело?
– Разрешите, я войду, сэр, и все объясню. Ваша дочь, сэр, и девушка, которая живет рядом… Произошло…
Мартин закрыл дверь и позвал:
– Фрэнк! Фрэнк!
Когда они с сержантом прошли в кабинет, он пояснил:
– Лиз и Лайша.
– Какое-нибудь несчастье? – встревожено спросил Мандель.
– Ну, не совсем, сэр, – ответил сержант, смущенно вертя в руках фуражку.
– Что произошло? – резко спросил Мартин.
– Они арестованы, сэр.
– Арестованы?
Мартин застыл на месте, а Мандель медленно опустился в кресло.
– Да, сэр.
Мартин налил виски в три рюмки.
– Садитесь, сержант. Так что же произошло?
– Когда премьер-министр вышел из своей резиденции с американским сенатором, они устроили демонстрацию.
– Где они?
– В участке на Кларенс-стрит, сэр. Видите ли, мистер Белфорд, дежурил, по счастью, сержант Кросс, и, когда он записывал их фамилии, он узнал мисс Белфорд – он видел ее у вас в конторе, сэр. Ну и чтобы ей не пришлось ночевать в камере, он позвонил мне, чтобы я сходил к вам и вы могли взять ее на поруки. Остальным придется посидеть ночку, это послужит им уроком на будущее.
– А Лайша? – с трудом выговорил Мандель.
Сержант посмотрел на него, потом на Мартина.
– Если мистер Белфорд поручится за нее, то, может быть, и вам разрешат внести за нее залог.
– Я сейчас вызову такси, – сказал Мартин, беря телефонную трубку.
– Нет! – возразил Мандель, – Не надо вмешивать посторонних. Нас отвезет Дональд.
Глава десятая
Лучи вечернего солнца ударили в окна электрички, когда она вырвалась из городского туннеля и помчалась вверх по виадуку к Центральному вокзалу. День начался жарой не по сезону и порывистым западным ветром, от которого по небу разлилось рыжее сияние. Элис смотрела сквозь грязное стекло на Белморский парк, где люди лежали на траве в тени деревьев, и на Сидней, дрожащий в пыльном мареве позади него.
Ее истомила эта небывалая для весны жара, солнце обжигало ей спину сквозь тонкий шелк платья, она тщетно пыталась опустить шторку и вздохнула с облегчением, когда поезд, наконец, нырнул в тень вокзала. Вагон быстро наполнялся едущими домой рабочими. Потные тела, пропитанная потом одежда, пыль от шаркающих по полу подошв. Рядом с Элис сел человек в грязном комбинезоне, и она брезгливо отодвинулась. Ну почему в этих поездах нет вагонов первого класса?
А если она скажет это дома, никто ей не посочувствует. Лиз спросит, с какой стати они должны требовать особых привилегий, а Мартин заявит: «Вы, женщины, можете распоряжаться своим временем как угодно, и, собственно, никто не виноват, если ты поехала в город позавтракать в ресторане и побывать в кино и так задержалась, что тебе пришлось возвращаться в час „пик“ вместе с людьми, проработавшими весь день».
Как это типично для них обоих! Ни сочувствия, ни понимания!
После того что произошло в день рождения Розмари, дом стал невыносим. Арест Лиз – какой несмываемый позор! Скандал еще, возможно, удалось бы замять, если бы не эта мерзкая фотография в газете, которой мог любоваться весь мир. Она от стыда неделю не смела выйти из дому, но все знакомые перебывали у них с выражением притворного сочувствия, а сами жадно расспрашивали о подробностях этой отвратительной истории. Нет, она не понимает Мартина. Он наотрез отказался обсудить с ней случившееся. Ей даже неизвестно, что именно сказал он Лиз в тот вечер, когда внес залог за нее, за Лайшу и за Младшего Мака.
Два дня Лиз и Мартин не разговаривали – не обменялись ни единым словом, но теперь все уже идет по-старому: они день и ночь спорят о том, что в мире хорошо и что дурно, а на нее, когда она пытается вставить хоть слово, не обращают ни малейшего внимания. Есть она, нет ее – им все равно.
Поезд отошел от перрона Центрального вокзала. Элис старалась не замечать гнетущего уродства всего того, что проплывало за окнами – запруженные толпами платформы, мрачное здание морга с закопченными псевдоготическими арками фасада, которые, по-видимому, должны были делать смерть менее ужасной; задние стены высоких домов, запыленные окна которых были наглухо закрыты, чтобы приглушить неумолчный грохот поездов; тесные задние дворики лачуг Редферна, прижатых к самому железнодорожному полотну.