Мартин так и не узнал, что она прочла письма, хранившиеся в резной шкатулке, которая всегда стояла на тумбочке возле кровати их матери. Даже когда миссис Белфорд совсем ослабла, она никому не позволяла притрагиваться к этой шкатулке.
В тот долгий день, когда она торжественно лежала в гробу, установленном на козлах в гостиной, где соседи отдавали ей последний долг, Элис ушла в спальню, откуда мать так долго управляла их жизнями. Искушение ворвалось в пустоту, оставленную смертью, и, взяв шкатулку, Элис заперлась у себя в комнате. Она и теперь помнила, как дрожала ее рука, когда она вставила крохотный ключ в замочек, спрятанный в завитушках резьбы, и трижды его повернула, как это всегда делала ее мать. Она подняла крышку, и на нее пахнуло запахом старой бумаги и сандалового дерева. Она разложила на своей кровати аккуратные пакеты, перевязанные выцветшими лентами разного цвета.
Фотографии Мартина, на которых он снят младенцем и маленьким мальчиком. В шелковом платке детский башмачок с надписью на подошве: «Первый башмачок Мартина». Прядка детских волос. Все Мартин и Мартин.
Отец и мать в день свадьбы. Трудно поверить, что ей тогда было уже тридцать – стройная и изящная, в длинном белом подвенечном платье, глаза скромно опущены на букет, но твердо сжатые губы противоречат робкой стыдливости позы. Ее отец – широкоплечий, светловолосый. Говорили, что она пошла в него – и вот ее фотография, на которой она снята восьмилетней толстушкой: светлые волосы падают ей на плечи, а глаза смотрят в камеру с тем же выражением, что и глаза ее отца. В шестнадцать лет она изменилась мало: то же круглое лицо и та же «детская пухлость» фигуры, которая стала проклятием ее зрелых лет.
Впервые сравнив эти две фотографии, она поняла, что действительно была очень похожа на отца – выражением подавленного жизнелюбия, которое рвалось из своих оков.
Возможно, она была похожа на него не только внешне, но и внутренне. Может быть, и у него восторженное настроение вдруг без всякой видимой причины сменялось унынием. Наверное, дом душил его, как и ее.
В ее памяти отец сохранился таким, каким был во время тех чудесных дней, которые она и Мартин провели с ним в Лиллипилли, когда она была совсем маленькая. Потом он перестал приезжать домой, и его образ постепенно изгладился из ее памяти. Делалось все, чтобы она не отвечала на его письма, и со временем она лишилась даже утешения любить кого-то похожего на нее. Мать и бабушка создавали его новый образ не с помощью прямого осуждения, а скрытыми намеками и молчанием. Неизменным «твоя бедная мать». И молчание матери создавало впечатление, что он был ее недостоин.
Она развязала голубую ленту на пачке писем, надписанных почерком ее отца, и вынула первое из конверта с выцветшим армейским штампом времени первой мировой войны и пометкой «Проверено цензурой». «Моя любимая женушка…» Она жадно читала их одно за другим, вздрагивая, словно призрак матери заглядывал через ее плечо, но не в силах остановиться. Ее потрясла пятидесятилетней давности страсть человека, который бежал от обожаемой жены, в самое сердце поразили нежность и отчаяние отца, которого она никогда не знала по-настоящему. Она плакала потому, что он без памяти любил холодную женщину, которая стала ее матерью почти против воли. Она вместе с ним лелеяла трепетную надежду, что после войны он вернется к изменившейся женщине, и разделяла горькое разочарование первых писем, которые он прислал с Новой Гвинеи.
Почему ее мать столько лет хранила эти письма? Чтобы наслаждаться своим торжеством? Значит, эта хрупкая старушка с выцветшими карими глазами никогда ничего не любила, кроме власти? И Элис, ломая голову над загадкой, которую ей никогда уже не будет дано разгадать, развязала зеленую ленту, перехватывавшую конверты, надписанные тонким кудрявым почерком ее бабушки. А вдруг и эта властная, суровая старуха была на бумаге так же откровенна, как ее отец? Она развернула первое письмо.
Читая, она слышала едкий голос: «Милая Аделаида! Я объяснила тебе перед замужеством, ч,то такое брак. Не спорю: все это чрезвычайно тягостно для любой порядочной женщины, а для тебя, возможно, даже тяжелее, чем было в свое время для меня, хотя меня выдали замуж буквально со школьной скамьи и я была потрясена, когда мне пришлось покорно уступать низменным страстям твоего отца. Но ты обязана терпеть. И не только потому, что это твой долг жены. Но и потому, что ты должна дать жизнь ребенку, мальчику или девочке, чтобы у нас был наследник, а у тебя опора в старости. К счастью, необходимость терпеть все это, вероятно, минует для тебя очень скоро. Как только ты убедишься, что у тебя будет ребенок – со мной это произошло всего после четырех раз – ты уже больше не будешь обязана допускать к себе мужа».
«Ах, Редж, Редж!» – со слезами вскрикнула тогда Элис и, подавляя тошноту отвращения, продолжала читать.
«А когда ты убедишься, что находишься в интересном положении и доктор это подтвердит (женщины иногда ошибаются в этом деликатном вопросе), то дальнейшие трудные и опасные месяцы тебе будет лучше провести здесь. Ведь это твой родной дом, и ты можешь быть уверена, что твоя любящая мать всегда будет рада видеть тебя под его кровом».
Элис швырнула письма назад в шкатулку, точно ядовитую змею.
По ее лицу текли слезы. Она оплакивала отца. Оплакивала себя.
После похорон Мартин сжег шкатулку со всем содержимым, как распорядилась ее мать в своем завещании. Он не знал, что шкатулка уже сделала свое дело.
Гроза разразилась над самым домом, с юга налетел сильный порыв ветра, в окно забарабанил дождь. Элис встала, чтобы закрыть его, и ей в лицо пахнуло ароматом жасмина и левкоев. Внезапно небо и землю озарила ослепительная вспышка. Элис заслонила глаза ладонью, но за эту тысячную долю секунды она успела увидеть в окне напротив его силуэт – абрис головы и руку, поднятую, может быть, в приветственном жесте.
Ударил гром, и она отшатнулась от окна. Зарыв голову в подушку, она прижимала к себе Ли-Ли, гроза терзала ее нервы, и молнии, врываясь в щели жалюзи, обжигали ее глаза сквозь зажмуренные веки. Но в промежутках между вспышками в темноте вставал светлый силуэт мужской головы, точно фотографический негатив, запечатлевшийся на сетчатке ее глаз.
Наконец гроза прошла. Элис зажгла настольную лампу и посмотрела на выцветший снимок, который в последние годы вынимала все реже и реже. Они с Реджем накануне его отъезда на Новую Гвинею. Он улыбается кривой улыбкой, обнимая ее за плечи. Их снял врасплох пляжный фотограф на набережной в Кронулле. И словно стараясь укрепиться в своей верности призраку, она стала вспоминать прошлое, а действие таблеток начало притуплять головную боль.
Иногда, спустя много лет, мысленно вновь переживая экстаз коротких часов, проведенных с Реджем, она удивлялась, как ее подруги способны небрежно жаловаться на то, от чего у нее и сейчас начинало бешено биться сердце, – ведь для нее время и привычка не стерли пьянящего безумия медового месяца, хотя официально медового месяца у нее не было никогда.
Все это произошло, когда Мартин поступил в Спасательную службу и она предложила Реджу играть по утрам для практики с ней. В теннис она играла хорошо – пожалуй, только это она и умела делать хорошо.
Как-то, кинувшись за мячом, она упала и проехалась по корту на четвереньках. Редж перескочил через сетку и бросился ее поднимать. Она встала, потрясенная не столько падением, сколько тем, что вспыхнуло в ней, когда он обнял ее за плечи и повел к беседке. Она даже захромала, хотя ушиблась не очень сильно. Жасмин и розы на решетке беседки, резкий, чистый запах его пота, когда он наклонился и начал вытирать намоченным платком сначала ее ладони, потом колени. Ей хотелось, чтобы он касался и касался ее колен без конца.