Как-то утром, перед работой, во время торопливого завтрака, отец со звоном бросил ложку в стакан, вскочил и включил приемник на полную мощность. Приемник загрохотал на весь дом, забухал, затрещал простуженно и надсадно... Потом отец стоял у окна, сцепив за спиной пальцы, и повторял:
— Ах, сволочи... Сволочи...
По радио сообщили о мятеже, который подняли в Испании фашисты.
Сидя за столом, я смотрел на мгновенно посеревшее отцовское лицо, на волосатые руки, на впившийся в запястье и внезапно сделавшийся тесным кожаный ремешок для часов. Следуя за его взглядом, я смотрел в чистое, высокое небо, полное света, и нежная лазурь казалась мне хрупким стеклом, готовым лопнуть и разорваться на тысячи осколков.
Я вышел с отцом проводить его до санинспекции. Привычно щебетали птицы в свежей, блестевшей от росы листве, на площадках перед санаториями аккуратные цепочки отдыхающих старательно приседали под аккордеон, дружно всплескивали руками над головой — делали физзарядку... Отец говорил о мятежниках, генерале Франко, «пятой колонне». Я все понимал: там, в Испании, тоже «красные» и «белые», тоже революция, гражданская война. Не понимал только одного: чем отец так встревожен? Разве можно революцию победить? Разве мало в Испании рабочих и крестьян? Они отберут дворцы у капиталистов и буржуев, разобьют Франко, как мы разбили Деникина и Колчака!
По дороге домой я останавливался, запрокидывал голову и представлял, как по небу летят самолеты с бомбами под каждым крылом, как бомбы падают вниз, на Мадрид. В глазах начинало рябить, небо зыбилось, шло кругами, черные точки росли, стремительно увеличиваясь, и рвались на вымощенной камнем дороге, впереди и позади меня.
Вечерами мы отправлялись в библиотеку — ту самую, в башне Большого дворца. Здесь бывало тихо, чинно, за створками шкафов, от пола до потолка, сумрачно поблескивали корешки книг. Отец читал газеты, я разглядывал карикатуры, альбомы с рисунками Кукрыниксов — и бесшумно колотил кулаком по изображениям Франко, Гитлера, Муссолини.
У Ялтинского мола останавливались корабли, хорошо видные из Ливадии. Говорили, на них испанские пионеры, они плывут в Артек. Однажды небольшую группу испанцев привезли в Ливадию. На сцене курзала они пели свои испанские песни и танцевали. Мы, ребята с Черного двора, сидели в первом ряду в двух шагах от деревянной сцены. После каждого номера мы вскакивали, потрясали своими малиновыми «испанками» и орали во все горло «Но пасаран!» — единственное слово, которое мы знали по-испански.
Потом прошел слух, что должны разрешить всем, кто захочет, брать на воспитание испанских сирот. Как и многие, наверно, в то время, я мечтал, что у нас в семье появится маленький республиканец. Мы будем с ним, как братья, думал я. И представлял: вот мы по вечерам оба ложимся в мою кровать и спим «валетом», вот утром играем в общие наши игрушки, вот я веду его к нам во двор и знакомлю с моими товарищами, с Катей, с Жоркой-Жлобом, с веселым нашим Секретом и все пожимают испанскому мальчику руку, и кричат «Но пасаран!», и Секрет кружит, вьется между нами и норовит лизнуть нашего гостя в нос...
Потом, думал я, мы отправились бы осматривать Ливадию, и все принимали бы нас за братьев: у него тоже была бы смуглая кожа, курчавые черные волосы... «Да,— отвечал бы я,— это мой брат, только он приехал из Мадрида». Мы поднялись бы к «пятачку», прошли вдоль царской конюшни, на которой и сейчас красуются гордые конские головы, лепные, покрашенные зеленой краской, мы послушали бы, как бьют часы на «коммуналке»— коммунальной столовой, переделанной из небольшой церкви, мы прогулялись бы возле оранжереи, где сквозь мутное стекло виднеется огромная пальма, для которой чуть не каждый? год надстраивают крышу, и мимо дворца спустились быв Нижнюю Ореанду... Я бы все ему показал, со всем познакомил. А когда победят фашистов, думал я, мы вместе поедем в Испанию, в Мадрид!..
Теперь я вглядывался в далекие скорлупки судов, продолговатые, как миндаль,— вглядывался, ожидая, что это привезли испанских детей, и среди них — он, мой испанский мальчик. Но слух оказался слухом. Маленьких беженцев из Испании увозили в Артек, в детские дома. Отец и мать убеждали меня, что им там живется еще лучше, чем жилось бы у нас. Я не верил.