И в ту же минуту защелкали дамские сумочки. Тонкие, холеные руки в перстнях и браслетах торопливо рылись в них и щедро протягивали Кате и Жорке-Жлобу какую-то мелочь вроде предложенной мне, что-то невиданное, сверкающее, искусительное...
Не знаю, что думал в тот миг Жорка, не знаю, что творилось в Катином сердце, возможно, оно перестало стучать и сжалось от соблазна, когда она смотрела сквозь чащу заслонивших ее лицо маков на ладони, раскрытые перед нею... Этого я не знаю. Но знаю, что остроносый карандаш был для меня как разрывная пуля, посланная с той стороны. И золото зубов, сиявших передо мной, было награблено у заграничных рабочих. И люди, улыбающиеся нам обманно-дружелюбными улыбками, были с теми, кто помогал генералу Франко взять Мадрид.
Вероятно, и они ощутили стоическое наше сопротивление. Нашу враждебную немоту. Нашу потешную, но прочную гордость. Тем настойчивей сделались их руки, тем любопытней взгляды, устремленные на нас в нетерпеливом, жадном ожидании мига, когда будет сломлено наше упорство.
И — ах, черт возьми! — как же стало вдруг тихо там, у нас за спиной, когда мы вышли, выбрались из круга и уходили дорогой, ведущей на Черный двор, так ничего и не взяв!
Под нашими ногами блестел облитый солнцем булыжник, вдоль обочины мелко семенил Секрет, завив хвостик тугим колечком. Вся великая и прекрасная страна Советов стояла за нашими плечами, и мы, как знамя, несли в руках охапки маков, с которых уже падали, ложились па дорогу кроваво-красные лепестки...
ШАРОВАЯ МОЛНИЯ
В свои семь или восемь лет я еще не видывал подобных женщин, вообще не догадывался, что такие бывают... И вдруг однажды летом у нас в Ливадии появилась Валерия Александровна.
Выло в ней что-то от шаровой молнии: о молнии этой рассказывал мне отец, и она с первого взгляда показалась мне такой вот молнией, то есть медленно и неотвратимо плывущим по воздуху шаром, солнцем, размером с большой мяч, в коротких лучах, похожих на ежовые иглы... Со ел он отца я знал, что в природе такие молнии — чрезвычайная редкость, что они спускаются с неба и свободно летают над самой землей, что касаться их нельзя ни в коем случае, а если такая молния приближается к дому, то надо поскорее открыть окно, чтобы она не натолкнулась на стекло или раму, и впустить ее в комнату. Бывает, что молния вылетит сама обратно, а если нет — зацепившись за что-нибудь, взорвется, и тогда... До сих пор не знаю, так ли это, по с детства мерещится мне эта странная, страшная картина - колдовского, медлительного приближения, этот вплывающий сквозь распахнутое окно шар, которого нельзя коснуться, и почти неизбежный взрыв — поток пламени, вспышка, испепеление — мгновенная, снисходящая лишь к избранным гибель...
Но тут... Тут — войдя, проникнув — мне и сейчас кажется: не через двери, а именно через окно — молния эта медленно, распространяя вокруг обжигающее глаз сияние, плыла по комнате, касаясь и как бы не касаясь встречных предметов,— я с ужасом ждал, что произойдет, если коснется,— потом опустилась на диван, вытянула, закинув одну на другую, длинные ноги, подняла стреловидные ресницы и тряхнула снопом золотых лучей, которые падали и рассыпались у нее по плечам, а над головой поднимались высоким сверкающим нимбом... Возможно, ослепительные эти волосы — тогда только-только входил в моду пергидроль — а возможно, и вся она — в играющих огнями кольцах, брошках и браслетах, которые, однако, не выпирали, не орали грубо, а, так сказать, мягко аккомпанировали ее лебедино-изогнутой шее, ее плавным длинным рукам, ее тонким розовым пальцам с туманно-перламутровыми заострениями на кончиках ногтей, — все это, включая и слышанное мною от родителей: дядя Илья ради нее «разошелся» со своей прежней женой,— сливалось в единое ощущение палящей красоты и опасности. И чудом было, что она сидит здесь, в нашей — но как бы и не нашей теперь уже — комнате, озаряя всю ее жарким своим сиянием, и никакого взрыва не происходит...
Наверное, ради того, чтобы испытать это чувство опасности, я украдкой потом стал потаскивать у нее папиросы. С роскошной небрежностью забывала она плоские коробки со скачущим горцем — на кресле, на мамином трельяже, где-нибудь посреди своих туалетных баночек и пузырьков, среди вороха своих одежд. Озираясь, готовый в любой момент принять безразлично-отрешенное выражение, я крался, пересаживался с кресла на кресло, со стула на стул, изобретая про себя десятки разнообразнейших причин, по которым было мне необходимо очутиться как раз в том месте, и двигался все ближе и ближе к коробке с черным всадником. Я видел при этом узкую руку, перехваченную в запястье браслетом, видел вытянутые, прозрачные, как бы составленные из удлиненных виноградин пальцы, видел длинную белую папиросу с голубым дымком, с вьющейся его струйкой, слегка сжатую между не согнутых — указательным и третьим — пальцев, видел сизое облачко, рождающееся в алых, нет — малиново-ярких губах... Приоткрыв коробку, я хватал дрожащими, соскальзывающими пальцами папиросу и отскакивал прочь, весь потный, испуганный собственной смелостью и готовый сызнова повторить ту же игру.