Когда впервые после болезни он собирался на работу, Андрей, печально наблюдая за отцом, одевающимся в передней, сказал:
— Ты бы еще поболел... Ну, денечек...
Огородников улыбнулся, присел на корточки перед Андреем:
— Хочешь, чтобы я не уходил?.. А кто будет лечить малышей вроде тебя? У них болит горлышко, они кашляют, стонут, не могут подняться со своих кроваток... Понимаешь?
— Понимаю. Только ты все равно останься.
— Андрей,— сказал Огородников, смеясь,— когда ты подрастешь, ты узнаешь, что самый страшный порок — эгоизм. Человек должен думать не о себе, а о других. О тех, кому плохо...
— Ладно, иди,— сказал Андрей, помолчав, и заплакал.
Огородников подхватил на руки легкое, приникшее к нему тельце сына, расцеловал в мокрые от слез щеки. Ему впервые в жизни захотелось все бросить и остаться дома.
Но дела вновь захлестнули его, жизнь вернулась в обычную колею. И Лиля, вспоминая те нечаянно-счастливые две недели, теперь с особенно резкой неприязнью думала обо всем, что разлучает ее с мужем, сына — с отцом...
Впрочем, для Огородникова тоже не прошли бесследно те дни, когда они с Андреем как бы присматривались, знакомились, открывали друг друга. Он подумывал, что наступает черед ему, отцу, взяться за воспитание, которое раньше целиком принадлежало матери. Мужчину должен воспитывать мужчина.
Но тут его ожидало довольно много неприятных открытий. Он увидел, что женское влияние зашло слишком далеко. Андрей рос замкнутым, сторонящимся резвых мальчишеских ватаг ребенком. Он был похож на девочку и явно предпочитал девчоночью компанию. У него не было ни способностей, ни интереса к точным наукам, а как впоследствии констатировал Огородников — и к естественным тоже.
Он чувствовал в Андрее какую-то свою, напряженную, потайную жизнь, но в чем она?.. Он не мог ни за что уцепиться, чтобы создать хоть какую-нибудь подходящую версию, или, как он еще выражался, рабочую гипотезу. Андрей учился вяло, без интереса, четверки в его дневнике мешались с тройками, двойки, казалось, ему столь же безразличны, как и пятерки. Огородников обвинял школу: не могут разбудить интереса, найти ключик, для учителей в классе десять лет движется лента конвейера, на ней — сорок заготовок, мальчишек и девчонок, педагог озабочен лишь тем, чтобы подкрутить в каждом из сорока одну и ту лее гайку, вставить одни и те же проводки... Но вот перед ним было не сорок человек — один-единственный, притом его сын, и он никак не мог отыскать к нему, к его душе пресловутый ключик.
Он, когда выдавалось у него свободное время, пробовал сам рассказать Андрею — о науке, проблемах, которые перед нею стоят, приоткрыть ему хоть малый уголок загадочного и невероятно сложного мира... Андрей слушал. Огородников, ободренный, подкладывал ему нужные книги, журналы, вырезки — и замечал: Андрей прочитывает их только для того, чтобы не попасть впросак, если отец начнет задавать вопросы, интересоваться, усвоил ли он что-нибудь...
Он вспоминал себя — в те же годы. Вспоминал, как однажды в руки ему попался старый отцовский стетоскоп и как с него, с этого металлического, с продавленной чашечкой стетоскопа все и началось... Для других, возможно, то была бы всего-навсего незатейливая игрушка, но он видел, что отец, уходя на вызов, непременно брал ее с собой, видел, как строго блестевшая никелем трубочка плотно приникает маленькой чашечкой к покрытой гусиными пупырышками груди, а той, что побольше, упирается в отцовское ухо... И как при этом замирает все в комнате, и уходит в себя, напрягается отцовский взгляд, только слышно, как хрипло, с нутряным бульканием, вырывается дыхание из обметанных жаром, вспухших губ больного...
Все началось со стетоскопа, Володя знал, что станет врачом, как отец, в школе он шел далеко впереди остальных в биологии, занимался в кружке, первая его статья появилась в «Ученых записках», когда он был студентом второго курса. При этом он не помнил, чтобы отец специально развивал в нем интерес к медицине: он возник сам собой, Володя приходил в отцовский кабинет, рылся в книжных полках, но и это право было предоставлено ему не сразу... Вспоминались ему и военные годы, когда отец был на фронте, в полевом госпитале, а они с матерью и братом, который тоже стал врачом и теперь жил в Ленинграде, кое-как перебивались, меняя старые вещи на пшено и муку, в непрестанной тревоге — придет ли письмо с обратным адресом войсковой части, не стряслось ли с отцом чего-нибудь, пока оно шло... Два эти ощущения навсегда въелись ему в душу: тревога за отца и неистребимое, способное заглохнуть на полчаса, не больше — сосущее, скулящее чувство голода...