Выбрать главу

Когда же он, словно борец, готовящийся схватиться с противником, протянул ко мне руки, на пальцах его в свете звезд блеснули длинные острые когти.

Несомненно, он рассудил, что мне придется схватиться за канат, иначе меня ждет гибель, а как только я ухвачусь за канат, тут он со мной и покончит. Однако я хвататься за канат не стал, а устремился прямо к врагу и остановил полет, вонзив ему в грудь нож.

Абзацем выше я написал, что остановил прыжок, однако в действительности едва с этим не оплошал. Оба мы закачались в пустоте: он – будто лодка на якоре, я – будто другая, зачаленная за нее. Выплеснувшаяся из раны по обе стороны от клинка, кровь врага, кажется, оказалась такой же алой, как человеческая, и ее брызги обернулись шариками вроде карбункулов, одновременно вскипавшими, замерзавшими и иссыхавшими, едва выплыв за пределы окружавшей его воздушной оболочки.

Испугавшись упустить нож, я дернул рукоять на себя – и, как и надеялся, ребра противника не подвели: клинок увяз в них так прочно, что мне удалось подтянуться к канату. Разумеется, после этого сразу же следовало взобраться повыше, однако я, ненадолго замешкавшись, пригляделся к нему: вдруг когти окажутся не природными, а рукотворными, наподобие стальных когтей волшебников из высокогорных джунглей либо люсэве Агии, располосовавшим мне щеку? Если так, они вполне могли бы мне пригодиться.

Увы, его когти оказались не вполне природными и не вполне рукотворными, а чем-то средним – думаю, результатом некоей чудовищной хирургической операции, проделанной над ним в раннем детстве, наподобие ритуальных увечий, наносимых мужчинам по обычаям некоторых племен автохтонов. Достойные арктотера, когти были вылеплены, изваяны из его пальцев, устрашающих и в то же время парадоксально безобидных – за неспособностью удержать любое другое оружие.

Прежде чем я нашел в себе силы отвести взгляд в сторону, внимание мое привлекло необычайное сходство его лица с человеческим. Я заколол его, лишил жизни, подобно многим, многим другим, не перемолвившись с ним ни словом. Неписаный закон не позволяет палачу ни вступать в разговоры с клиентом, ни понимать что-либо из оным клиентом сказанного. То, что каждый из нас – палач, открылось мне еще в одном из давних, первых прозрений, и сейчас агония человекомедведя подтвердила: я остаюсь палачом до сих пор. Да, убитый мною был рыскуном, но кто же мог знать наверное, по собственной ли воле он принял сторону бунтовщиков? Что, если причины, побудившие его биться за рыскунов, ничем не хуже моих, побуждающих меня драться на стороне Сидеро и капитана, которого я знать не знаю?

Упершись ногой в его грудь, я выдернул нож из раны.

«Убитый» открыл глаза и взревел, хотя изо рта его, пенясь, брызнула кровь. На вид он казался мертвее мертвого, однако в первый момент я, вовсе не ожидавший его воскресения, куда сильней удивился тому, что слышу его рев в бескрайнем безмолвии пустоты, а между тем объяснялось все просто: вблизи окружавшие нас атмосферы слились воедино, и я смог услышать даже бульканье крови, извергаемой раной.

Высвободив клинок, я ударил его в лицо. К несчастью, острие угодило в толстую лобную кость, а без опоры для ног удар оказался не настолько силен, чтоб пробить ее, и меня оттолкнуло назад – назад, в окружавшую нас пустоту.

Ответный удар – и когти человекомедведя рассекли мне плечо. Сцепившись, мы закружились, закувыркались над палубой, а оброненный мною нож парил между нами, поблескивая в свете звезд окровавленной сталью клинка. Попробовал я поймать его, но человекомедведь, взмахнув рукой, отправил нож в бездну межсолнечной пустоты.

Тогда я, дотянувшись до шеи противника, сорвал с него ожерелье из цилиндрических бусин. Ему бы в таком положении вцепиться в меня, да покрепче, но, вероятно, этому помешали когти на пальцах. Ударив меня наотмашь, он судорожно принялся хватать ртом пустоту, вмиг задохнулся, обмяк, а я кувырком полетел прочь.

Увы, всю возможную радость победы без остатка затмили угрызения совести вкупе с уверенностью, что вскоре такая же смерть ждет и меня. Совесть терзала меня, оттого что я вправду, со всей искренностью, на какую способен человеческий разум, когда ему более не грозят испытания, сожалел о его гибели, а уверенность в гибели собственной внушало направление полета: судя по наклону мачт, ни до растяжек, ни до вант мне было уже не дотянуться. Надолго ли хватит воздуха в ожерельях, я представлял себе разве что смутно – может, на стражу, может, чуть больше. Запас у меня двойной… значит, максимум на три стражи, а когда сей срок истечет, я неизбежно умру – медленно, все лихорадочнее и лихорадочнее хватая ртом воздух, неумолимо переходящий в ту форму, что дарит возможность дышать, жить, одним лишь цветам да деревьям.