А потом мы долго сидели возле него и не могли насмотреться. Темно-бурая, почти черная окраска спины плавно переходила в зелено-оливковый тон на боках. По всему телу, от головы до хвоста, вспыхивали и гасли, как звездочки, разноцветные крапинки.
На воздухе таймень скоро уснул, и яркость его померкла. Теперь он стал просто рыбой. Отгорел, как мак, во всю силу живой красоты и потух. Я повернул его — и поразился еще больше: бок, на котором таймень лежал, поблек, выцвел до белизны, и на нем отпечатались черным следы от травинок. И только под могучим, по-прежнему прекрасным огненно-розовым плавником, в самой пазухе, все еще жила, мерцая, последняя золотистая звездочка.
— Уснул, — сказал я.
— Уснул, — задумчиво подтвердил Мусия. — Самый красивый таймень уснул, — сказал он, почему-то назвав его правильно.
СЫН УРМАНА
За поселком, на огражденной высоким забором поляне, жил двухгодовалый полуручной медведь. Толстая короткая цепь не давала ему воли, и он чаще лежал, лениво полизывая эту цепь, или с тоской поглядывал сквозь щели городьбы на темневший за ней лес. Совсем маленьким, не больше варежки-шу́бенки, взяли его охотники от убитой на берлоге медведицы и, выкормив, определили для жительства в бывшем загоне.
Медведя держали для притравки собак. Со всей округи съезжались сюда охотники. Они подпускали собак к медведю, и тогда начиналось несусветное: при виде зверя собаки задыхались от лая, рвались с ремней и норовили заесть мишку до смерти.
Бывал здесь и Мусия. Сам «притравливался» втихомолку. Смотрел на лохматое медвежье брюхо, на отросшие в неволе когти и мысленно вступал в единоборство. Вот он взмахивает ружьем над раненым зверем, тот вздымается на дыбы, но в этот миг Мусия смело кидается под него и бьет ножом…
Много раз Мусия встречался с медведем и всегда выходил победителем. И все же чем шайтан не шутит…
Промышлял он тогда в верховьях Тапсуя, что впадает в Северную Сосьву. Леса там глухие, люди бывают редко. Благодатное приволье и белке, и кунице, и всякому другому зверю. Мусия облюбовал эти места и отправился на промысел рано, задолго до снега, чтобы загодя обследовать участок и до морозов срубить зимовье.
До Шамахиного лога, где охотник предполагает поставить избушку, дней пять дороги. Не так далеко, но идти приходится долинами ручьев и речушек, которые не всегда по пути. А иначе не пройти и не проехать. В урмане с непролазными завалами и болотами за сотню верст не услышишь лая собаки, не увидишь дымка костра.
Упряжка оленей тащит груженые нарты прямо по траве. Идет Мусия больше утром и вечером, когда травы покрыты росой или инеем — по мокрому легче, — и, где надо, помогает оленям.
Впереди весело бежит Янтус — проворная, виды видавшая лайка. Мусия уже забыл, который сезон отправляется на промысел с ней. Всякое случалось на охоте: как-то, азартно преследуя верховую куницу, Янтус провалился к медведю в берлогу, но не дался зверю, расшевелил его и выскочил. Недаром Янтуса считают в поселке самым отчаянным медвежатником.
И оттого, видно, что верный помощник еще бодр и неутомим, оттого, что олени резко тянут санки и взошедшее солнце рассыпало в травах огнистые зерна, Мусия откидывает на спину колпак суконной малицы, сует за пазуху трубку и поет, поет, о чем думает:
Третья ночь застала Мусию на берегу неширокой речки, у подножия горы Сип-Курым. Давно, в детстве еще, приходил он сюда с отцом белковать. Да только беда случилась: прыгнул отец неловко с камня и сломал ногу. Много дней Мусия тащил его к родному паулю и с той поры не бывал у худой горы…
Гора высокая, склоны густо покрыты пихтарником да кедрачом, а вершина голая, каменистая. Кто знает, лес ли когда выгорел на вершине, или его совсем не было, только ветер успел сдуть оттуда всю землю и оставил одни камни. Камней много — они раскатаны порознь и навалены один на другой, стоят торчмя, как столбы, и лежат плашмя, как поверженные идолы. Если внимательно и долго на них смотреть, разное может показаться — и отдыхающие олени, и медведь на дыбах, и угрюмая старуха со сложенными на груди руками. Мусии и всем, кто здесь бывает, чаще всего мерещится каменная старуха.