Сказал я ему, что барышне Любочке приказали делать, а он и не вылезает. Тогда я уж громче. Выскочил он из цветов, вынул из жилетки полтинник и сует:
– Скажите, что она… Ее сейчас нет, но скажите, что она… Я по их сделаю, уж я знаю… Для молодой девицы букет или как?
И барышням по-французски сказал, а те смеются. Сказал я – для кого.
– А-а… в ресторане? Хорошо.
И вдруг красную розу – чик!
– Из белых наказали, – говорю. – И гвоздику черную в середку.
– Да уж знаю! – И опять с барышнями по-своему, а те улыбаются. – Будет с гвоздикой.
И посвистывает. Роскошный букет нарезали, на проволочки навертели, распушили, а красную-то растрепали на лепестки и внутри пересыпали. И вышел белый. А черная гвоздика, как глаз, из середки глядит. Лентами с серебром перехватил – и в бант. Потом поднес лампочку на шнурке к стеклянному шкафу и кричит:
– Наденька, выбери на вкус… Нюточка!..
Стали они спорить. Одна трубку с серебряной змейкой указывает, а другая не желает.
– Им, – говорит, – Фрина лучше… Я его знаю вкус.
А немец и разговаривать не стал.
– Змею – это артистке, а тут Фрина лучше, раз в ресторане…
И вытащили из шкафчика. Почему Фрина – неизвестно, а просто женская фигурка вершков восьми, руки за голову, и все так, без прикрытия. Букет ей в руки, за голову, закрепил во вставочку, и вышло удобно в руках держать за ножки. Потом на ленты духами спрыснул и в станок, в картон поместил.
– Осторожней, пожалуйста… И скажите, что Любочка. Но помните…
Сам даже дверь отворил.
Только я наверх внес, сейчас Игнатий Елисеич подлетел, букет вытянул и на руку от себя отставил. И языком щелкнул, как фигурку увидал.
– Вот так штучка! – И пальцем пощекотал.
Очень все удивились и посмеялись. Потом через всю белую залу для обращения внимания понес. Встал перед Иваном Николаевичем, а букет на отлете держит. Очень красиво вышло. А тот ему:
– Дайте на стол! – даже строго сказал и платочком обтерся.
Очень им букет понравился, и директор хвалил. А тот все:
– Вот мой вкус! Очень великолепно?
– Очень, – говорит, – хорошо, но она как взглянет… Она от нас в театр собирается…
– Пустяки… – И пальцами пощекотали.
А тут пришел офицер и занял соседний столик, саблей загремел. Оркестр играет номер, а барышни уж заметили, конечно, букет и поглядывают. Не случалось этого у нас раньше. Ну в кабинетах бывали подношения разным, а теперь прямо как на театре. А Капулади и не глядит. Водит палочкой, как со сна. Конечно, ему бы поскорей программу выполнить и фундамент заложить. А барышня Гуттелет такая бледная и усталая смычком водит, как во сне. А офицер вытащил из-за борта стеклышко, встряхнул и вставил в глаз. Отвалился на стуле и на оркестр устремил в пункт, где она в черном платье с кружевами и голыми руками сидела.
Уж видно, на что смотрит. Вот, думаю, и еще любитель. Много их у нас. Почти все любители. А он вдруг меня стеклышком:
– Вот что… гм…
Вижу, будто ему не по себе, что я им в глаза смотрю, а сам о них думаю. Точно мы друг друга насквозь видим.
– Это, – говорит, – давно этот оркестр играет? – И глаза отвел.
А я уж понимаю, что не это ему знать надо. Я их всех хорошо знаю, – все больше обходом начинают.
– Так точно, – говорю. – Третий год…
Как не знает… И раньше бывал у нас. Знает, отлично знает.
– А-а-а… – А потом вдруг и перевел: – Кто эта, справа там от середки, худенькая, черненькая?
Вот ты теперь, думаю, верно спросил.
– Нам неизвестно… Недавно поступили…
А тут оркестр зачастил – к концу, значит. Карасев и дал знать метрдотелю:
– Подайте мамзель Гуттелет!
Игнатий Елисеич поднял букет кверху и опять его на руку отставил и так держит, что отовсюду стало видать, и дожидается. И все стали смотреть, а директор поднялись и вышли. А барышни так спешат, так спешат, понимают, что сейчас необыкновенное подношение будет, и, конечно, интересуются, так что Капулади палочкой постучал и реже повел. А та-то, как опустила глаза от люстры, посмотрела на букет и как бы не в себе стала. Только Капулади все равно. Водит и водит палочкой, как спит. Потом сделал вот так, точно разорвал слева направо, и кончилось.
Сейчас метрдотель перегнулся, даже у него фалды разъехались и хлястик показался от брюк – очень пузастый он, – и букет через подставки подает двумя руками. Очень торжественно вышло и обратило большое внимание. А барышня даже откинулась на стуле и опустила руки. И Игнатию Елисеичу пришлось попотеть. Все протягивал букет в очень трудном положении, как из-за стульев что вытаскивал, и стал у него затылок вроде свеклы. И даже боком изогнулся, чтобы барышню от публики не заслонить. Потом его Иван Николаевич распушил. А как он протягивал, сам-то Иван Николаевич тоже напряглись в направление букета и лафитничек держат у губ, будто пьют за здоровье. А у метрдотеля голос густой, и на всю залу отдалось:
– Вам-с… букет вам-с от Ивана Николаевича Карасева!..
Но только это сразу кончилось. Капулади увидал, как та удивлена, сам взял букет и поставил на пол у нотной подставки. Потом сразу палочкой постучал, и вальс заиграли. А господин Карасев приказали мне директора пригласить.
Конечно, стало очень понятно, для чего букет. И все принялись барышню рассматривать. А меня даже один гость знакомый, старичок, пивоваренный заводчик, господин Арников, очень отважный насчет подобных делов, подозвали и задали вопрос:
– Это карасевская, что ли, новенькая, хе-хе?.. Ничего товарец…
Вот. Как знак какой поставлен. Это и я пойму. Артисткам там – другое дело, а тут ее и не слыхать в музыке. Это уж обозначение, что, мол, желаю тебя домогаться и хочу одолеть!
Так явственно помню я все, потому что этот самый Карасев и потом меня очень беспокоили, а у меня дома такое тревожное положение началось. С Кривого-то и началось… И много хлопот мне в тот вечер выдалось по устройству замечательного пира, а на душе – как кошки… Посмотришь на окна и думаешь: а что-то дома? Ноет и ноет сердце. И все кругом – как какая насмешка. И огни горят, и музыка, и блеск… А посмотришь в окно – темно-темно там и холодно. Рукой подать, за переулком, дом барышень Пупаевых, а на заднем дворе, во флигельке – вонючий флигелек и старый, – Луша халаты шьет на машинке для больницы… И думается: а что завтра-то?
А господин Карасев с директором свое:
– Она, конечно, слышала обо мне? Я ей могу место устроить в хорошем театре… И у меня такая мысль пришла, чтобы нам троим поужинать…
А Штросс ему наперекор, хоть и вежливо:
– У нас от них подписка отбирается… и у нас аристократический тон и семейный… Вы уж простите, глубокоуважаемый…
А господин Карасев, конечно, привыкли видеть полное удовлетворение своих надобностей и настойчиво им:
– Я не по-ни-маю… я не с какой стороны… а из музыки…
И директор им объясняет:
– Будьте спокойны, я поста-ра-юсь, но…
А офицер вдруг поднялся и – к Капулади. Как раз и играть кончили. Поздоровался за руку и в ноты пальцем что-то… И барышням поклонился и про ноты. В руки взял и головой так, как удивлен. Капулади прояснел, стал улыбаться, и усы у него поднялись, а барышни головки вытянули и слушают, как офицер про ноты им. Пальцем тычет и плечами пожимает. Пожимал-пожимал, на подставку облокотился и саблей-то букет и зацепи! И упала Фрина на бок. Но сейчас поднял и к барышне Гуттелет с извинением и все оглядывается, куда поставить. И спрашивает ее. А она вся пунцовая стала и головкой кивнула. Он мне сейчас пальцем.
– Унесите. Мамзель просит убрать!
Куда убрать? Я было замялся, а он мне строго так:
– Несите! Что вы стоите? Мамзель просит убрать!
А тут метрдотель налетел и срыву мне:
– В уборную снести!
И понес я букет мимо господина Карасева. Прихожу, а офицер с барышнями про игру разговаривает, и лицо такое умное.
– Я, – говорит, – сам умею… Могу слышать каждую ноту… Это даже удивительно, как… Дамская игра, – говорит, – много лучше…