Что это сегодня с гудеканом? Какое-то необычное оживление, собралось много людей, и места заняты не по старым обычаям: сидят кто где хочет. Здесь и почтенные и молодые, те, которым согласно традиции надо было бы прожить на свете еще столько же или вдвое больше, чтобы получить достойное право сидеть на этих священных камнях. Смирились, что ли, блюстители неписаного пизама перед неизбежностью? Старики уже не обращают внимания на то, что молодые ведут себя шумно — разве запретишь белой птице кричать, — хотя они по-прежнему сдержанны и угрюмы, они увлечены своими собственными думами. Правда, вместе с ними секретарь сельсовета Абала Абдал-Урши и парторг Мустафа, сын того старого учителя, который никогда не тратил время на гудекане. А сын вот сидит, и никто не догадался даже поздравить его — ведь сегодня в газете среди награжденных за активность в борьбе со стихией есть и его имя.
— Раньше обещали устроить над памятниками, что на кладбище, стеклянные колпаки, а где они? — спрашивает Амирхан.
— Об этом уже забыли, — ворчит Чантарай, который не любит распускать язык при зяте.
— А что говорят?
— Говорят, что заслуживающие внимания памятники будут перенесены на новое место.
— Заслуживающие внимания… — повторяет, попыхивая трубкой, Ашурали. — Твой род, значит, заслуживает, а мой род — нет. Так? Нет, не пойдет.
— Ты хочешь сказать, почтенный Ашурали, что готов лишиться двух коров, лишь бы я лишился одной коровы? Так, что ли?
— Я ничего не хочу сказать, — заявляет Ашурали, уже привыкающий к колкостям. Да, что делать, нет силы у него поддерживать свою пошатнувшуюся власть над людьми. — Я слышал, что и ты нацелился на Новый Чиркей, скарб свой собрал.
— Все равно переселят. Так не лучше ли заранее? — отвечает Амирхан. — А ты что же, Ашурали, думаешь здесь остаться? — лукаво подмаргивает он Мустафе.
— Да, — твердо говорит Ашурали, — лягу вот здесь — и не сдвинусь с места! — Это уже был крик отчаяния, вырвавшийся из сердца.
Старики постененно менялись в своих убеждениях, сначала робко, но потом все смелее и смелее говорили перед Ашурали о своем согласии переселиться и начать новую жизнь.
— Твои же сыновья поднимут тебя на руки, уважаемый Ашурали, и понесут, — объясняет старику Мустафа, желая дать понять ему, что сопротивляться — пустое теперь.
— Нет!
— Они у тебя коммунисты? Коммунисты. Они люди сознательные? Сознательные.
— У них свое сознание, а у меня свое…
— Вот им и скажут, чтобы с тобой поговорили, политико-воспитательную работу на старости лет провели, — поддерживая Мустафу, улыбаясь, говорит Абала Абдал-Урши.
— Ах, и ты, цыпленок, уже подаешь голос, — возмущается Ашурали. — Ну, ну давай, давай, теперь над стариком каждый может куражиться… Время ваше. Наше бессилие — ваша сила!
— И не бессилие ваше, а упрямство.
— Вы только послушайте, а, этого человечка я спас, когда бык хотел забодать его. Ведь он его на оба рога, как на вилы, нанизал бы, не знал я тогда…
— И что было бы?..
— Я тебе жизнь спас, неблагодарный!
— Вот я и говорю, спасибо, почтенный Ашурали. А теперь я хочу спасти твою жизнь, которую ты готов нанизать на упрямство. — Так смело никогда бы не стал Абала Абдал-Урши разговаривать, если бы не чувствовал, что старик одинок теперь в своей непокорности и что другие в душе будут поддерживать его, Абдал-Урши, а не Ашурали.
— Замолчи! — вскричал Ашурали.
— Ты не горячись, — говорит Хромой Усман. — Если хочешь знать, он прав.
— Ты не прав, Ашурали, — заявляет Амирхан. — Как ты ни убеждай, а я решил жить на новом месте.
— И я тоже! — говорит Хромой Усман. — Надоело все это! Половина моей семьи уже там.
— Идите! Все идите! К черту вас! — замахал палкой над головой Ашурали. — Никто вас не держит! — Таким свирепым его еще никто не видел.
— Ну что вы, почтенные, зачем же гневить друг друга? В конце концов это же неизбежно. Ашурали прекрасно все понимает и сам, просто ему неловко последним признаться в этом. Разве я не прав, Ашурали из рода Каттаган? — обращается к нему парторг Мустафа, поднимаясь с места и собираясь идти в контору.