— Значит, не услышал бы ты… как я плачу. (Достойный ответ, говори правду, горянка, тебе ли скрывать свои мысли и чувства!) Потому что не знаю, заплакала бы я или нет.
— Ты прости меня… Я издали глядел на тебя, ты была прекрасна, как белая птица. — И вот он растаял, как лед в теплой воде, этот горец, вот он уже чувствует запах ее волос. Ведь он шел сюда, торопился, надеясь на близкую радость встречи.
— Погоди, ты просишь прощения? Я не прощаю, я измаялась, я измучилась, я ждала тебя вчера… Ты не знаешь, что это такое — месяц не видеть тебя. И вот ты приезжаешь, ты рядом, а я до самого утра жду тебя. Ты камень, ты…
— Но ты пойми, я не мог. — Он слегка отстраняет ее, а может, она отстранилась, смутившись своей дерзкой страсти.
— Раньше ты мог, раньше…
Ее упреки и льстили ему, и настораживали.
— Какая же я дура… — Султанат рассмеялась, но в смехе этом не радость, а страх и стыд. — Вчера, после полуночи — ты слушаешь меня? — после полуночи, когда аул спал, я притащилась к твоему окну с лестницей, да, да, с тяжелой лестницей… А как я несла ее, уму непостижимо. Попробовала поднять сегодня утром, не смогла.
Такое откровение горянки — верный признак простодушия и преданности.
— Ты сумасшедшая: в той комнате спал и отец, — испугался Мурад и тут же смутился.
— А мне было все равно… Но подумай, если бы меня встретил кто-нибудь и спросил, куда я иду с лестницей, что бы я ответила?
— Ну сказала бы… — Мурад запнулся.
— Что? — Ее обида стала рассеиваться по мере того, как она всматривалась в его лицо, показавшееся теперь растерянным и озабоченным.
— Что идешь на базар.
— На базар? Зачем?
— Продавать лестницу, — обратил все в шутку Мурад.
— Тебе смешно. А мне страшно, за себя страшно, — со слезами в голосе проговорила она. — Ты ведешь меня по краю пропасти, я могу сорваться.
— Поэтому я и говорю: положим конец! — повышает голос Мурад. — И мне надоели эти опасные тропы, да, надоели. Брось все, аул, свой сельсовет и переезжай ко мне. Женой моей, полновластной хозяйкой. И тогда требуй от меня все, что хочешь. Ты же обещала.
— Да, обещала, но только тогда, когда переселю всех в Новый Чиркей, вручу им ключи от новойжизни…
— Но они никогда не переселятся, эти упрямцы…
— И прежде всего твой отец. Вот и помоги мне их убедить.
— Ты говоришь о невозможном… Где теперь твой муж? — резко повернул разговор Мурад.
— Со мной.
— Где?
— Вот он, рядом.
— Я серьезно спрашиваю: где он?
— Как будто ты не знаешь?
— Мне сказали, что он вернулся…
— Нет у меня мужа, нет! — Она схватила Мурада за плечи и начала трясти его, это была уже другая Султанат, она могла, не задумываясь, толкнуть его в воду, в это холодное глубокое озеро. Мурад даже попятился.
— Ты боишься меня!
— Ну что ты?
Султанат расстегнула ворот, с каким-то нервным ожесточением сняла с себя платье, бросив его на камни, сбросила туфли.
— Что с тобой? Такой ты никогда не была, — спросил Мурад.
— Не была потому, что так, как сейчас, никогда не жгло внутри… Ну что стоишь? Трус. — И она, оттолкнув Мурада от себя, бросилась в озеро. Только тугие длинные косы, как плети, взмыли в небо, где уже искрились ранние звезды. Звезды отражались в озере, колыхаясь на медленно расходившихся кругах.
Мурад оцепенел. Он, испытавший всякое в нелегкой своей жизни летчика, сейчас был растерян. Что она задумала? Что делать? И вдруг в его воображении всплыло искаженное лицо отца и тут же исчезло. Мурад закричал: «Султанат!» — и побежал, огибая выступ скалы, к пологому берегу.
— Султанат! Султанат!
— Чего кричишь? — услышал он спокойный голос. Султанат выбралась из воды и сейчас проворно распускала мокрые косы. — Иди одежду мою принеси.
— Я не мальчишка, — вспылил было Мурад, — чтоб… — и, не договорив, пошел за одеждой. — И ты не девчонка.
Султанат улыбнулась про себя: «Ничего, злись, злись, сильнее будешь любить».
За полночь раздался тревожный стук в ворота. Залаяла собака, старая, как и хозяин этой сакли Хромой Усман, мастер на все руки, лудильщик и сельский почтальон, знавший все тайны аула, хотя никто еще не уличил его в том, что он читал чужие письма. Он не спал, когда раздался стук. Ворочался с боку на бок и размышлял о том, что вот никогда не подумал бы, что человеку могут мешать спать его собственные руки. Это для Хромого Усмана было целым открытием, и это открытие отогнало сон.