У Ашота был бабий смех – высокий и мелкий. Как у мультипликационного шакала. Он приглашал маму съездить на его катере на какой-то пустынный пляж – утром уехать, а вернуться, когда стемнеет.
– Я с дочкой. Она болеет. Она обидится.
– А мы ей ничего не скажем. Придумаем что-нибудь.
Мама не поедет на дальний пляж с мужчиной, который смеется, как шакал, решила Надя, засыпая.
Но на следующее утро, уронив виноватый взгляд на плохо промытый пол, мама пробормотала, что ей необходимо к стоматологу. Там обычно длинные очереди, так что это на весь день, и пусть Надя не дуется, а лучше погуляет по территории пансионата. Солнце же. Красиво. А тридцать восемь – не такая уж высокая температура.
Мама уехала. Смуглый румянец, бусы из ракушек и красная соломенная шляпа.
Надя дочитала «Капитанов», потом выползла в сад, и там ей стало дурно. Фельдшерица с хлебосольной улыбкой протянула нашатырь на желтоватой ватке, а потом проводила Надю до номера, уложила в кровать и даже напоила чаем с вареньем.
Жар не отступал неделю.
Мама придумала себе диспансеризацию и каждый день уезжала куда-то с Ашотом. А по вечерам, закурив, звонила подругам и увлеченно с ними перешептывалась. До Нади долетали отдельные фразы: «противозачаточные», «может всю ночь, без перерыва» и «забрать, что ли, его в Москву, как сувенирную ракушку?»
Наконец Надя поправилась. Зато испортилась погода. В Крыму такое бывает – штормовой ветер швыряет в лицо песок и пыль, волны жадно лижут пляж, дождь танцует чечетку на черепичных крышах.
Надя подружилась с девочкой из Гомеля, целыми днями они сидели на балконе и резались в дурака. Было пусто и скучно, хотелось в Москву. А еще лучше – на дачу. Там велосипед, печеная картошка, гамак и подружки.
Надя вернулась бледная и разочарованная, без ракушек и стеклышек; мама – румяная и беременная, без Ашота, потому что в последний вечер выяснилось, что он женат.
Надя неделю отъедалась бабушкиными борщами и котлетами и говорила подругам, что больше она на море – никогда.
Мама сделала аборт, три дня лежала с пакетом льда на животе и говорила подругам, что с армянами она больше – никогда. Потому что они хитрожопые. Зато как говорят! «Он сказал мне, что у меня глаза как два Юпитера. Я сначала обиделась, а потом нашла в Большой советской энциклопедии фотографию. Ох, девочки, красиво…»
Бабушка немного ожила. Когда никто уже ни на что не надеялся, а в памяти Надиного мобильного появился телефон известного похоронного бюро. Что казалось ей самой не актом цинизма, а проявлением уважения к бабушкиному характеру. Бабушка всегда любила четкость. Чтобы все было запланировано. Она считала, что наличие четкого плана исключает неудачу. И всегда ругала Надю за то, что у той все вечно из рук валилось.
Однажды днем, когда Надя сонно сидела у изголовья ее постели и просматривала один из расплодившихся бессмысленных журналов, бабушка вдруг повернула к ней голову и сочным, зычным голосом сказала:
– Конечно, ты уже немолода.
Надя вздрогнула, журнал упал на пол. Вот оно – то, о чем предупреждал суровый врач. Сумерки бабушкиного сознания. «Пугаться этого не стоит», – говорил он. Но как тут не испугаешься. Бабушка бредит.
– Немолода, – задумчиво повторила она, и взгляд ее, внимательный и цепкий, вовсе не был взглядом человека в бреду. – И, наверное, ты решила, что это твой последний шанс. Родить ребенка, пусть и от урода.
Надя накрыла живот похолодевшей ладонью. Как бабушка умудрилась заметить? Она же и не смотрела на внучку, как будто нарочно отворачивалась к выцветшей стене.
– И все же я считаю, что зря ты это делаешь… Родишь еще одного несчастного человека. Зачем? Зачем?
– Бабушка, ну почему ты думаешь, что мой ребенок будет несчастным? – тихо спросила Надя, которая снова вдруг почувствовала себя маленькой.
– Потому что ты не в состоянии воспитать человека счастливым, – поджала губы Вера Николаевна. – Никчемная ты, Надька. И твоя трагедия в том, что ты никак не хочешь это признать. Твоя трагедия и твое ничтожество.
– Мне надо умыться.
Нельзя на нее злиться.
Нельзя злиться на смертельно больного человека.
Но почему так руки дрожат, почему так тошно, почему плакать хочется?
Стоп. Она взрослая. Ей – тридцать четыре. Не четырнадцать. Тридцать четыре. Надо глубоко вдохнуть и сосчитать до тридцати четырех. Это посоветовал Наде один из психотерапевтов, к которым она когда-то пробовала ходить и которым совсем не доверяла.
Один, два, три… пять, десять, двенадцать…
Двенадцать…
Ей исполнилось двенадцать, когда однажды утром мама будничным тоном объявила: ты переезжаешь.
На завтрак были оладьи с молоком – Наде запомнилось, потому что готовила мама нечасто. Неловкие кулинарные потуги Тамары Ивановны могли объясняться лишь двумя причинами: создание специального праздничного настроения или попытка смягчить неприятное известие. На Новый год мама всегда запекала курицу в соусе из чернослива – было не особо вкусно, подливка почему-то всегда горчила; Надя морщилась и отказывалась, а потом привыкла, и эта терпкая горечь даже начала ассоциироваться с праздником. К Восьмому марта Тамара Ивановна пекла шарлотку – клеклую и пресную. В Надин день рождения был самодельный торт, который представлял собою вываленную на мельхиоровое блюдо кучу из дробленых орехов, тертого «юбилейного» печенья и сливочного масла. Когда к маме приходили любовники, всегда было жаркое. Тушеное мясо, развалившаяся картошка, оранжевая тыквенная мякоть, горошек из жестяной банки – все это бурлило, благоухало и воплощало собою надежду на обретение настоящей семьи.
Но в то утро не было ни Нового года, ни дня рождения, а мамин любовник дядя Олег – Надя точно знала – позавчера отбыл в командировку в Екатеринбург.
– Ты переезжаешь, – сказала мама, плюхнув на тарелку крупный оладушек, похожий на маслянистую кляксу. – Возьми в холодильнике сметану.
Надя удивилась:
– В смысле? К тете Ире на выходные?
– Нет. Ты теперь будешь жить у бабушки. А я буду забирать тебя раз в неделю, по субботам.
Наде было двенадцать лет. Она не сразу поняла, что мама имеет в виду, не шутит ли она. Может быть, из-за того, что Тамара Ивановна говорила спокойно и ласково, – разве таким тоном предсказывают Апокалипсис?
Надя выросла внутри Садового кольца. Старая Москва – уютная и тесноватая – была исхожена ею вдоль и поперек, она знала каждую подворотню и каждый двор. Особенно любила бульвары. На бульварах почти в каждом доме жил кто-нибудь из маминых знакомых, к которым можно было забежать в любую минуту, как бы невзначай, под надуманным предлогом: хочется в туалет, срочно нужен пластырь, нельзя ли позвонить. Ее охотно привечали, поили чаем с пряниками, разрешали рассматривать книги и картины, а иногда – и это было высшее наслаждение – и вовсе забывали о ней, оставляли ее в мире взрослых досужих бесед. Надя с детства обожала быть в курсе чужой жизни. Приключения полузнакомых людей были увлекательнее романов. Даже Декамерона, который она тайком стащила из мастерской одного художника, маминого любовника, а потом, запершись в ванной, взахлеб читала. Надя была молчуньей, ей никогда не приходило в голову, что услышанным можно поделиться, – может быть, поэтому ее и не принимали всерьез. Сидит себе тихая девочка в углу, шуршит страницами журнала, пряники грызет – ну кому она может помешать? И никто не понимал, что на самом деле и журнал, и пряник, и отрешенный ее вид – маскировка.
А Надя слушала и мечтала. Вот она повзрослеет, и у нее тоже появятся подруги – томные, в шелковых халатах, тяжелых янтарных бусах, с рассыпавшимися по плечам кудрями, пахнущие амброй, курящие через длинный агатовый мундштук. Она пригласит их домой, заварит зеленый чай с цукатами, и они будут есть сушеный инжир и обсуждать мужчин. Например, о том, какая сволочь художник N: пригласил на выставку и жену, и любовницу – ни та, ни другая не были предупреждены и никогда до этого друг друга не видели. В итоге любовница, опустошив три бокала игристого вина, растолкала журналистов, обняла виновника торжества и смачно поцеловала его в губы. Да еще и громко сказала девушке из «Комсомольской правды»: «Да он уже давно не живет со своей грымзой, мы практически муж и жена». А «грымза» стояла рядом и не могла понять, кто унизил ее больше: безалаберный муж или перебравшая с фуршетным шампанским девица? Или о том, какой хитрой и расчетливой оказалась искусствовед А: узнав, что ее супруг водит в буфет Домлита манекенщиц с Кузнецкого, она переехала к старенькой свекрови. И через пару месяцев разомлевшая от непрошеной ласки старушка переписала на нее трехкомнатную квартиру на Арбате. Так что теперь муж А. за три версты обходит Дом моды на Кузнецком, а все свободное время проводит дома, греет жене тапочки и варит для нее какао на меду.