В ночь с пятницы на субботу Вера почти не спала, и это тоже было странно. Она всегда, всю жизнь презирала таких вот романтичных невротичек, кто меняет размеренный ток своей жизни ради перспективы заполучить мужика. Проснулась бледной и больной, с синяками под глазами и отвратительным вкусом во рту, а ведь она и так красавицей не была. Рано поседевшая, желтая какая-то – обычно ей было все равно, но в то утро Вера Андреевна впервые в жизни смотрела в зеркало с каким-то вопросительным отвращением. Наряжаться, конечно, не стала. Единственным реверансом женственности стал теткин шелковый платочек, неумело повязанный на шею.
Володя ждал ее – почему-то с веткой пыльной пижмы в руке. Где он ее вообще взял? Лекарственное растение, которое с агрессией сорняка каждое лето атакует подмосковные обочины.
Вера ничего не сказала, но, видимо, в линии ее губ появилась такая многозначительная твердость, что он коротко заморгал и сказал:
– Прости, я, наверное, дурак. Ты похожа на нее. Смотри, вроде бы обычная, а такая красивая. Смотри!
И он потряс перед ее лицом терпко пахнущими желтыми шариками пижмы. Вера присмотрелась – и правда красивая, пышная, и каждый цветочек как маленькое солнышко, правда пахнет так горько, что хочется отстранить ветку от лица. Но и она сама едва ли ассоциируется с патокой. Патока и рафинад – это романтическая овца из учительской. Когда киноактер женился, она пыталась вскрыть вены маникюрными ножницами – недопустимая для советского человека слабохарактерность. А Вера – прямая, строгая, горькая.
Она молча приняла цветок, и Володя повел ее в сторону парка. Там они чинно гуляли по аллеям и почти не разговаривали. Он держал ее под локоть, как будто бы была зима и Вера могла упасть. Это немного раздражало. Вера не понимала, что мужчина может хотеть прикасаться к женщине просто так, без практического смысла. Не чтобы поддержать во время гипотетического падения, не чтобы она могла опираться на него, как на одушевленный костыль. А просто так, чтобы чувствовать ладонью тепло ее локтя.
Молчание было неловким. Бывает так, что встречаешь человека, и молчать рядом с ним уютно и просто, и есть в этом даже некая особенная близость. С Володей было по-другому. Вера, откашлявшись, поставленным учительским голосом рассказала ему о русском классицизме и даже, войдя во вкус, цитировала Сумарокова и Фонвизина. От нее веяло скукой. Может быть, поэтому в какой-то момент Володя не выдержал, схватил Веру за плечи, развернул к себе и впился губами в ее сухой твердый рот. Не потому что жаждал поцелуя, просто ее занудный монолог загипнотизировал его, как волшебная дудочка крысу, и в какой-то момент ему захотелось встряхнуться, выйти из оцепенения, и он инстинктивно выбрал самый действенный способ. Все это Вера придумала потом, через много дней, сидя на крошечной кухне, в одиночестве попивая крепкий чай с пряниками и мысленно проигрывая каждую минуту их общения – с того момента, как она втянула ноздрями горький запах пижмы, маячившей у лица, до того, как Володя нащупал под ее юбкой резинку грубых немодных трусов.
Да, она сама пригласила его. Ввела в свой дом. Она была невозмутима в прицеле злых глаз соседки. Соседка почему-то рассчитывала, что квартиру Верина тетка отпишет ей, а не угрюмой своей племяннице, которая ходит, будто шпалу проглотила, и не улыбнется лишний раз. И вот теперь худшие соседкины подозрения оправдались. Племянница мало того что угрюмая, так еще и оказалась гулящей. Маскировалась профессионально – пока тетка жива была, но еще земля на могиле не осела, как предсказуемо пошла вразнос. Мужиков водить теперь будет.
Володя смутился соседки, как первоклассник директора школы, Вера же была сама невозмутимость, будто ей приходилось делать такое десятки раз.
И ведь не то чтобы она испытывала страсть – она вообще была не склонна к безрассудству. Нет, то было любопытство биолога, препарирующего лягушку. Может, с примесью внезапной нежности.
Все случилось быстро, по-дурацки, неловко. Выключенный свет, Володя попытался толкнуть Веру в сторону теткиного дивана, но промахнулся, и они уронили вешалку для пальто. Кто-то возмущенно застучал половником по батарее, Вера кисло улыбнулась растерявшемуся Володе. Сама сняла через голову платье и ссутулилась – ей было неловко за желтизну неухоженных пяток, за увядшую кожу, за жесткие волосы на бледном лобке.
А потом Володя ушел и больше никогда в ее жизни не появлялся. Тихую троечницу Машу перевели в другую школу. Вскоре инцидент забылся, словно и не было ничего. А потом Вера обратила внимание, что ей больше не требуется покупать в аптеке вату, обматывать ее в десять слоев стерильным бинтом и упрятывать в трусы. Новость она встретила с традиционно выпрямленной спиной. Сначала прятала живот под безразмерным кардиганом, потом прямо выдерживала любопытные взгляды коллег. Стоически игнорировала шепотки за спиной. А к Новому году родилась девочка, на месяц раньше срока. Она была такой нежной, молочной, сладкой, смешной, что Вера впервые в жизни не смогла найти навернувшимся слезам рационального объяснения.
– Как будете записывать ребенка? Отца же нет?
– Запишите… Ивановна. Пусть будет так. – И добавила, помолчав, хотя никто ее уже не слушал: – Какое прекрасное русское имя – Иван… Будь он действительно Иваном, может, все иначе сложилось бы.
Марианна была как яблочный пирог, теплая, пряная, желанная и простая. Прогуливались по вечернему Страстному, и растолстевшая Надя опиралась на ее смуглый острый локоток. А все, кто шел навстречу, смотрели на Марианну именно как на яблочный пирог – кто с вожделением и даже необоснованным предвкушением, кто – с тоской диетствующего гастритчика, кто – с деловитым прищуром молодой хозяйки, а не испечь ли, мол, такое же броское чудо из собственных, природою данных черт?
Марианна была словно шапка-невидимка для идущих рядом. Все взгляды – только на нее, внимание – только ей. Она так привыкла и по-другому не умела. Чужое внимание – неважно, мимолетное ли, пустое или напряженное, болезненное, было для нее как кровь для вампира.
Но в тот вечер она не вела учет чужим взглядам, ей будто стало все равно. Она хмурила гладкий лоб, скорбно поджимала накрашенные губы, и тяжелый ее вздох, казалось, брал начало не в легких, а где-то в самом-самом центре спирали, в сердцевинке ее существа.
Марианна влюбилась, и ей казалось, что безответно. Любовник с удовольствием пользовался ее телом, но в сердце не пускал, а ей больше всего на свете хотелось прорвать оборону.
Растолстевшей Наде, в свою очередь, больше всего на свете хотелось, чтобы подруга заткнулась, заткнулась, заткнулась.
Но Марианне была чужда эмпатия, она могла вольготно дышать лишь в тандеме «актриса – зритель».
– И вот я говорю ему – когда ты все расскажешь ей о нас? Жене своей. А он смеется в ответ. Смеется, представляешь?
– Мне кажется, он недвусмысленно дает понять, что ему больше ничего не нужно, – выдавила Надя.
Говорить подобное Марианне – опаснее, чем размахивать окровавленным куском мяса под носом голодного тигра. А потом прятать мясо за спину и надеяться на оптимистичный финал мизансцены.
– Что ты имеешь в виду? – насторожился голодный тигр.
– Он хочет, чтобы ты была его субботней девушкой. Или по каким там дням в неделю вы встречаетесь. Любовницей. И не хочет, чтобы ты питала иллюзии, – смело продолжила Надя.
Марианна остановилась посреди бульвара. Вокруг нее летали белые хлопья – встревоженный тополиный пух.
– То есть ты вот так, на голубом глазу, говоришь мне, что я – говно? – почти прошептала она, но шепот тот был страшнее львиного рыка.
Надя недоуменно взглянула на нее и даже потрясла головой.
– Что? Когда это я сказала, что ты – говно?
– Ну… Ты намекнула, – сузила глаза Марианна. – Намекнула, что я – такое говно, что даже не могу влюбить в себя мужчину и увести его от тетки, которую он явно не любит.