– Ты неподражаема. – Надя добрела до грязноватой лавочки и осторожно на нее опустилась.
– Вот как? А по-моему, это ты делаешь все для того, чтобы меня обидеть. И не будь ты беременна, я бы тебя уже к черту послала.
– Ну, спасибо, что делаешь скидку на дееспособность, – усмехнулась Надя.
В сумке завибрировал мобильный, и она, воровато взглянув на мерцающий экран, увидела там именно то, чего боялась обнаружить перед подругой: имя Бориса. Мизинцем воровато нажала на отбой, а потом, не вынимая телефон из сумки, набрала эсэмэску: «Позвоню позже. Мне надо с тобой поговорить».
А Наде вдруг вспомнилось, как несколько недель назад она медленно брела по Старому Арбату – из темной, как театральный занавес, подворотни бесшумно выступила нищенка. Наде навстречу. На вид ей было не меньше ста лет, по паспорту, возможно, от силы сорок. Улица – машина времени, старит в ускоренном режиме.
Она даже не сказала ничего – когда умеешь смотреть так влажно, можно быть немой. Нищенка была красивой – не в том смысле, что она обладала набором непременных для статуса красавицы фетишей: грудь-ноги-волосы-зубы. Зубов, например, в темной щели ее рта и вовсе не было видно – должно быть, отсутствовала по меньшей мере половина. Зато она была как зрачок калейдоскопа: хотелось смотреть на нее бесконечно долго – бархатная шляпа с гроздью пластикового винограда на алой ленте, детские пластиковые кольца на заскорузлых пальцах, старинные калоши на каблучках; седые и жесткие, как войлок, волосы, надменная линия рта – хотелось смотреть и додумывать узоры. Какой была жизнь этой бродяги – всегда ли никчемной, или существовало цивилизованное прошлое, которое теперь наверняка воспринималось ею самой как жизнь на другой планете. Планете, где по утрам пьют чай с бергамотом, а по вечерам читают в свете торшера и даже не понимают, какая это благодать. Какими были ее мужчины. Как ее занесло в кровеносную систему приарбатских переулочков. Надеялась ли она выбраться, карабкалась ли. Когда поняла, что улица – это навсегда. А в том, что она поняла, сомнений не было, – в ее взгляде была мольба, но не надежда.
Надя протянула ей сторублевую купюру – одну из четырех, что у нее оставались.
– Спасибо. – Нищенка без улыбки тряхнула ватными космами, и Надя вдруг поняла, почему на нее так хочется смотреть.
Бродяжка была похожа на Марианну, как родная сестра. Та же ломаная пластика оказавшейся в неумелых руках марионетки, та же манера, прорезая воздух острым подбородком, откидывать длинную челку со лба.
Если лишить Марианну жизненных соков, оставить только посеревшую оболочку с каплей энергии на донышке – получится эта нищенка в странной шляпе.
– Стойте. – Она ухватила бродяжку за рукав драного бархатного пальто.
Та мгновенно спрятала деньги – как будто бы ее грязная юркая ладонь была кислотой, растворяющей бумагу. Наверное, боялась, что Надя пожалела об утраченном стольнике и хочет потребовать его обратно.
– Нет, деньги не нужны, – поспешила успокоить Надя. – Я просто спросить хотела… Это глупо, но важно.
– Что вам, девушка? – настороженно сдвинула седые брови бродяжка.
– Скажите, а вы… Вы всегда встречались только с женатыми мужчинами? – Последнее слово как будто бы повисло в воздухе, как семечко одуванчика. Было непонятно, утверждение это или вопрос.
– Злая вы, девушка, – помолчав, усмехнулась нищенка.
Даже улыбалась она как Марианна – щурила светлые глаза.
– Злая, потому что права?
– Да пошла ты! – Слово «пошла» она произнесла на змеино-кошачий манер, с утроенным «Ш». Ее спина даже выгнулась дугой – будто они находились не на обычной вечерней улице, а в голливудском вино со спецэффектами. Хотя, наверное, Надя все это сама для себя придумала.
Нищенка же юркнула в подворотню, поддерживая шляпу, и в стуке ее стоптанных каблуков было что-то укоризненное.
Надя потом долго не могла уснуть, почему-то осталось тяжелое впечатление.
Для Марианны всегда, с того момента, когда она себя помнила (в спущенных серых колготках, с дурацким синтетическим бантом в хилой косице, посреди детсадовской игровой комнаты), всегда чужое казалось слаще.
Сначала слаще были чужие игрушки. Она насупленно смотрела на косорылого медвежонка, которому соседская девочка пела колыбельные песенки. Каждый полдень – выходила на балкон и пела, укачивала ненастоящего мишку. Это был ее ритуал – сначала убаюкать игрушку, потом уснуть самой.
– Почему ты такая завистливая? – спрашивала мать. – Посмотри, у тебя и куклы, и медведи, и даже немецкий пупс. А у соседки что? Все старое и сломанное.
– Мишка прекрасен. – Ее интонация была взрослой.
Исполненный горечи бабий вздох по несбывшемуся. Маму это злило.
– Да этому мишке цена три копейки в базарный день.
– Ну и что.
Марианна исподлобья следила за соседкой – изо дня в день. И однажды плюшевый ангел-хранитель, который должен был оберегать целостность игрушки, отвлекся на более важные дела, зато темный ангел Марианны оказался тут как тут. Соседка забыла любимого мишку на дворовой лавочке. Когда Марианна спешила домой, прижимая игрушку к груди, сердце ее билось, как пойманная хищная птица.
Плюшевый медведь был ветхим – кое-где залатан грубыми нитками, фабричные глаза давно заменены на аккуратные черные пуговички, криво сшитые лапы лоснились от старости. Марианна закрылась в комнате, прижала игрушку к груди и затянула колыбельную. Оказалось, что это совсем не интересно. В руках соседки медведь казался волшебным артефактом, но, попав к Марианне, потерял очарование. И это было так обидно, что та стащила у матери маникюрные ножницы и с холодным любопытством патологоанатома вспорола хлипкие швы. А потом, свесившись с балкона, с некоторым необъяснимым возбуждением наблюдала, как соседская девочка, захлебываясь икотой, подбирает с земли то, что осталось от ее любимого мишки.
Потом слаще были чужие подружки.
Ее школьной подругой (помимо тихой Нади Суровой, которую Марианна немного опекала, потому что та была совсем уж рохлей, и даже немного любила, потому что та не стеснялась демонстрировать нежную мякоть ежиного своего живота, с улыбкой и без обид принимала Марианнины колкости, за которые другие дети ее недолюбливали) была некая Нина. Дочка пианистов, победителей международных конкурсов, заносчивая девочка с грузинским профилем и амбициями. Это была отчасти вынужденная дружба. Детскую популярность они делили на двоих – половина мальчиков восхищалась статной, спокойной Ниной, половина – едкой, взрывной Марианной. Врагов надо держать ближе, чем друзей, вот Марианна и держала – хотя сама была слишком юна, чтобы все это осознать.
Нина была звездой музыкальной школы. У музыкантов обычно бедняцкое детство – ни походов за мороженым, ни многочасовых сплетен с подружками, ни позвякивающего велосипедным звонком и пахнущего черемухой весеннего двора. После школы – почти ежедневная музыкалка, а потом – гаммы, ноты, репетиции. Если в двенадцать Нина еще могла повисеть на телефоне, обсуждая с Марианной поведение какого-нибудь веснушчатого дебила-десятиклассника, то в четырнадцать она была уже призером всероссийских конкурсов, со всеми вытекающими последствиями. Больше всего Марианну раздражал ее пафос предвкушения победы. Казалось, Нина ни минуты не сомневается в том, что и успех, и аплодисменты, и лучшие залы мира – уже целиком и полностью ее. Марианна относилась к жизни как к лотерее с открытым финалом, и эта неизвестность будоражила, пьянила, будила в ней хищника. Нина же воспринимала мир как банк, в котором у нее арендована законная ячейка – рано или поздно можно будет повернуть ключ и всеми своими сокровищами воспользоваться. Самое забавное, что так оно все и получилось. Марианна жила словно на американских горках – то ела на завтрак черную икру и презирала модные сумки за старческий фасон, то едва наскребала мелочь на пару новых колгот и единый проездной. Однажды (ей было уже за тридцать) на глаза ей попался журнал со светскими сплетнями, и на одной из украшающих репортаж о Венском бале фотографий она узнала Нину, подружку бывшую. Холеная, прямая, как скрипичная струна, в мехах и шелках, она держала под руку миловидного шатена. «Известная русская пианистка с мужем». Марианна потом весь вечер пила коньяк, сидя на подоконнике, – даже всплакнула в какой-то момент, а потом, утерев слезы, подвела глаза фиолетовым, что сделало ее похожей на постаревшего печального клоуна.