Впрочем, это памятники второстепенного значения.
А вот «Аскольдова могила» неотделима от Киева, как и Киев неотделим от нее. Раньше вокруг «Аскольдовой могилы» было красиво разбитое кладбище. Над самой могилой возвышалось белое строение изящной архитектуры. Получасовня, полунадгробный памятник. Сюда часто приходили киевляне, приносили цветы и проводили час – другой в солнечно – зеленой тиши, так хорошо отвечающей этому месту. Большевики «ликвидировали» кладбище. Могилы были разрыты, сравнены с землей и на их месте были сделаны дорожки для гуляющих. Ну, что ж, может это и не так плохо. В конце концов, живым надо отдавать предпочтение перед мертвыми. Но на этом не остановились. Чтобы гуляющие не скучали, тут же была устроена площадка для танцев. По выходным дням – оркестр-джаз. Танцующим же, как известно, приятно иногда освежиться пивом или нарзаном. Для этого нужен кабачок или, по меньшей мере, киоск.
Но зачем же его строить, если тут же под боком, стоит никому ненужная утиль-часовенка? И вот в часовенке на Аскольдовой могиле, сохраняя ее прежнюю колоннадную архитектуру, пробиваются широкие окна, тащится стойка с насосными приспособлениями и…. пожалуйте, граждане, кому жигулевского, кому нарзана?… Товарищ Яша, где же ваш джаз- А, ну, давайте «У самовара»…
Что это, отсутствие ненужных предрассудков? Отрицание условностей?? Проповедь материализма под звуки джаза? Нет, – в мавзолее Ленина танцевать не разрешается. Нарзан и пиво там тоже не продаются. Джаз не исполняет на бис «У самовара»…
Значит условности все-таки имеются? Места, которые надо уважать есть? Разумеется – есть. В Советском Союзе надо уважать все то, что имеет прямое отношение к советской власти, разъеденный сифилисом труп Ильича, постановления ЦК ВКП(б) и, конечно, – НКВД. А вся тысячелетняя история страны и народа это пустая условность и вредный предрассудок. А, поэтому, граждане, – кому жигулевского, кому нарзана? Семячки сплевывайте здесь, прямо на товарища Аскольда! Товарищ Яша, где же вы? А, ну, давайте жизни…
На Владимирской горке, по-прежнему, стоит памятник Св. Владимиру. Каким чудом он уцелел? Говорят, несколько раз выносилось решение снести и его, но каждый раз удавалось этот памятник отстоять. В административном аппарате Киева, были все же люда, которые, примирившись со всеми другими разрушениями, имели мужество отстаивать статую покровителя города.
Св. Владимир, стоящий над высоким обрывом у Днепра – не старина. Ему нет и ста лет. На цоколе памятника высечена дата – 1853. Но эта статуя олицетворяет собою Киев. До революции, большой крест, в руке Св. Владимира, был весь в электрических лампочках и, с проходивших ночью днепровских пароходов, пассажиры, за много верст, видели огненный крест в его руке. Этим светящимся крестом он, как бы, ограждал свой город от всех бед и напастей. Существовало поверие, что когда крест этот погаснет, то Киев постигнет несчастье. Поверие это сбылось. В 1917 году, крест в руке Св. Владимира – погас и его город был предан невиданному еще физическому и духовному погрому. Теперь родилось новое поверие,- когда снова зажжется этот крест, тогда и Киев возродится к новой жизни. Суеверные люди терпеливо ждут этого дня.
Ждут уже двадцать пять лет.
***
В первый год войны многие киевляне переменили свои квартиры. На стенах разрушенных домов в центре города находится своеобразный адресный стол. Стены этих домов испещрены надписями, разъясняющими кого и где, из живших тут, следует искать. Такие адресные столы появятся скоро во многих городах Европы.
Однако, уже имея адрес, найти нужного киевлянина не так просто. Номера домов находятся в хаотическом состоянии. А найдя нужный дом, надо еще помучиться, чтобы отыскать нужную квартиру. Иногда бывает так, что на первом этаже находятся квартиры с большими номерами, уменьшающимися по мере того, как вы поднимаетесь по лестнице. Иногда – наоборот. А то бывает и так; 9-я, 11-я и 12-я квартиры находятся на одном этаже, а 10-я на другом.
На дверях квартир имена жильцов. Звонки почти везде не действуют годами. Поэтому надписи; таким то стучать – три раза, таким то – пять. Когда вы постучите, вам никогда не откроют дверь сразу. Сначала раздастся вопрос: – кто? Для человека, выросшего в Европе, это звучит странно и необычно. «Кто? – это тоже порождение советской эпохи. Этот вопрос, на случай страшного ответа – «проверка паспортов» (означающего приход энкаведистов для производства ареста), давал еще несколько секунд для перенесения пакетика с ценностями соседям и дачи последних указаний родным и домашним.
Один мой приятель киевлянин, у которого я бываю ежедневно и ежедневно смеюсь над этим «кто?», – уверяет меня, что он идя к двери и зная, что стучу именно я, дает себе слово не задавать этого привычного вопроса, но затем этот вопрос вылетает сам собой.
На успокоительный ответ начинают открывать дверь. Начинают, – ибо просто открыть дверь в киевской квартире невозможно. Двери снабжены целой системой замков, засовов и цепочек. Закрытая дверь киевской квартиры напоминает мне внутреннюю часть люка подводной лодки, перед ее погружением в воду. Это тоже наследие большевизма. Но это предназначалось не для агентов НКВД. Тут имелись ввиду грабители. Впрочем, оба эти понятия были тесно связаны одно с другим.
Если нищета является первым признаком внешнего порядка, знаменующим собой советскую эпоху, то ее первым признаком внутреннего свойства является – страх. Страх, как и нищету, обильно сеяла советская власть на неизмеримых пространствах огромной страны и лишь немногие, тесно связанные с существующим строем, были избавлены от необходимости близкого знакомства с этими верными спутниками большевизма. Вечный страх за свою жизнь, вечный страх за жизнь своих близких, вечная боязнь сказать лишнее слово и, порожденное страхом, вечное недоверие ко всем и ко всему, вот что угнетающим чувством непрестанно витало над советской страной и будет витать на ней до тех пор, пока она будет называться – советской.
В двенадцать часов дня, на углу двух оживленнейших киевских улиц, один знакомый рассказывает мне свою историю: – «знаете, я не имел права на работу, потому, что мой отец был…».
При этом он оглядывается по сторонам и, понижая голос до шепота, заканчивает: – «священник…».
Потом мы долго смеемся над этим инстинктивным шепотом. А смеяться, строго говоря, нечему. Надо было бы плакать. Ибо, какой же моральный ужас надо было пережить для того, чтобы и сейчас, во время оккупации, когда он прекрасно знает, что никому нет никакого дела до того, кто был его отец, когда он знает, что его даже никто не может услышать, произнести слово «священник», тем испуганным шепотом, с оттенком стыда, каким наверно говорят дети палачей, когда называют профессию своего отца.
Впрочем, это еще не показательный пример. Советские люди расскажут вам, как им приходилось бояться своих родственников, мужа, жену, а часто и собственных детей.
Страх, сковывающий жизнь миллионов советских людей, разумеется, не появился сам собой. Это не пережиток кровавых лет военного коммунизма. Нет, – в продолжении всей советской эпохи, этот страх поддерживался и поддерживается, неслыханной еще в истории человечества, системой, террора.
Когда человек, выросший в Европе слушает рассказы советских людей о чудовищном моральном гнете, под которым им приходилось жить десятилетиями, то ему все это кажется каким то кошмарным бредом, не укладывающимся ни в какие рамки человеческого воображения. Однако, слушать подобные рассказы приходится так часто и повествуются они таким обыкновенным тоном, что становится ясным, что кошмарная чудовищность этой жизни, здесь, давно стала привычным и никого не удивляющим бытом.
Дама, живущая в той же квартире, где остановился я, рассказала мне свою историю. Ее муж был преподавателем в киевском Сельско-Хозяйственном Институте. Беспартийный. Политикой не интересовался. Считался не плохим специалистом. Его арестовали ночью на квартире. Увезли. Это случилось в 1937 году. С тех пор прошло четыре года. И все эти годы жена так и не узнала за что арестовали ее мужа, где он находится, жив ли он или нет, вернется когда-нибудь или никогда не вернется? Она не знает даже того кто же она теперь: – вдова или замужняя женщина? В первые недели после ареста, она обегала все отделения НКВД, добиваясь хоть что-нибудь узнать о своем муже. Она писала отчаянные письма в Москву. Писала Калинину, Ежову, Сталину. В отделениях НКВД пожимали плечами и просили не задерживаться «без дела». Из Москвы ответов не было. А месяца через два после ареста мужа, пришли снова к ней и объявили, что она – «репрессированная». В переводе на русский язык, это означало, что у нее отобрали все более – менее ценные вещи, сына исключили из школы, оба они были лишены права на работу и права проживания в городах. С тех пор и до начала войны, она с сыном жила в какой то провинциальной дыре у дальних родственников, Подрабатывая на дому, какие-то гроши на жалкое прозябание.