Вернувшись к себе в каюту, я запираю дверь, гашу свет и укладываюсь на койке, мысленно прокручивая перед собой все, что пережил сегодня.
Не скажу, что я остался недоволен общением с моими коллегами. На первый взгляд они показались мне очень милыми людьми, и я надеюсь, что они без труда примут меня в свой круг, как некогда волчья стая приняла Маугли.
Уже в полудреме меня внезапно поражает одна мысль. Сидя за обильным ужином в радушной компании, принимая как должное услуги вышколенного стюарда, я было совсем позабыл, что кроме атомного реактора, дающего нам энергию и освещение, в чреве стального левиафана скрыто по меньшей мере шестнадцать ракет с ядерными боеголовками.
Эти ракеты — наше крайнее средство. Три из шести наших ПЛАРБ по два месяца патрулируют моря: следуя никому не ведомым курсом, соблюдая строжайшую скрытность, они в любой миг готовы исполнить полученный по радио приказ президента Республики, послав свои ракеты в указанную им цель. Мы являемся, так сказать, сторожевыми псами Франции, защитниками ее жизненных интересов, мы постоянно щерим зубы, чтобы никто не посмел на нее покуситься.
Впрочем, сравнение это неточно. Щерить зубы — значит выставлять их напоказ, а мы не выставляем напоказ ничего. Слово «скрытность», которое я услышал сегодня вечером и которое мне предстоит еще сотни раз услышать за время плавания,— это слово на борту ПЛАРБ звучит как пароль, оно считается категорическим императивом, непреложным законом. Ничем не выдавать своего присутствия. Не раскрывать рта. Не высовывать на поверхность ни кончика носа, ни верхушки антенны, ни краешка перископа. От восьми до десяти недель наша подлодка будет бороздить океаны. Принимать радиосигналы. Но чтобы ее не засекли, сама она ничего передавать не будет. Ни разу не покажется на поверхности. Останется немой и незримой.
У нее нет иллюминаторов для обзора морских глубин, да они ей и ни к чему — ведь там, в абсолютной темноте, все равно ничего не увидишь; нет у нее и мощных прожекторов мифического «Наутилуса». У нее нет глаз, она прослушивает и прощупывает свой путь сонарами и гидрофонами. Она видит ушами.
Я смотрю на светящийся циферблат моих наручных часов. Десять минут одиннадцатого. На поверхности океана ночь, но завтра над ним взойдет солнце. Взойдет не для нас. Там, где мы находимся, царит мрак. Я стараюсь представить себе то, чего никогда не увидит глаз человека: эту исполинскую стотридцатиметровую рыбину, скользящую в черной пучине. Она слепа, но слух ее вечно напряжен.
Она вслушивается. Она не доверяет ничему, что к ней приближается. И, почуяв мало-мальскую опасность, спасается бегством или спешит залечь на дно.
Глава II
На следующее утро, в девять часов, после угрожающе калорийного завтрака, я отправляюсь в лазарет. Легийу уже там. Он роется в металлическом ящике с кипой бумаг. Небрежно кивнув мне, он убирает все это хозяйство в стенной шкаф и запирает на ключ.
— Скажите-ка, Легийу, у доктора Мёрио были определенные часы приема?
— Нет, мсье. Да это было бы и невозможно при нашей системе вахт. Больные заходят в лазарет при первой возможности. До нас ведь рукой подать. Как говорит капитан, на подлодке не заблудишься, все ходы-выходы задраены.
— А что это за ящик я у вас видел?
— Это наш «кооператив». Ну, кооперативная лавочка, если хотите. Торгуем всякой дребеденью: конфетами, жвачкой, бритвенными лезвиями.
— И вы этой лавочкой заведуете?
— Нет, мсье,— хмыкает Легийу,— ею заведуете вы. А я только продавец.
— И в чем же состоят мои обязанности заведующего?
— Вам придется подбивать бабки в конце плаванья.
Я с безучастным видом кручусь по лазарету, глазею по сторонам. В конце концов не выдерживаю и спрашиваю:
— А не странно ли, что эта торговая деятельность уживается с медицинской службой?
— Одно другому не мешает. Вы скоро увидите.
— А доходы она приносит, эта лавочка?
— Разумеется, начальство покупает у нас разную ерунду, а потом раздает ее в качестве призов победителям всяких там игр и конкурсов. Хорошо расходятся поздравительные открытки с изображением нашей посудины — моряки посылают их родным и знакомым на Рождество.