По дому поплыли запахи из печи, в которой жена Гущи Малуша затевала особенный ужин в честь победы. Твоей, Славич, победы. А я вновь стал изнывать оттого, что не могу быть сейчас подле тебя, мой хороший. И что-то вдруг стало подсказывать мне, что и ты теперь наконец вспомянул о своем верном оруженосце, подрубившем столб шатра Биргера, но оказавшемся столь бесполезным здесь, на льду Чудского озера. Волнение охватило мою грудь. Я почувствовал, что ты едешь сюда, ко мне, еще, поди, не зная, жив ли я или умер от ран.
И я встал на ноги и пошел к дверям. В глазах у меня все поплыло, Владимир Гуща подхватил меня:
— Куда ты!
— Невтерпеж мне… — прохрипел я в ответ. — Хочу вон из дома… Хочу увидеть мир Божий…
— Да как же… С такими ранами…
Я уже не мог ничего отвечать ему, а упрямо влачил свое ослабленное тело к дверям, стремясь выйти на крыльцо. И до сих пор не могу я никак объяснить, что предвещало мне твое появление, Славич. Но когда я вышел наконец из дому на крыльцо, то так и есть — увидел тебя, скачущего по мокрому снегу на своем золотисто-буланом Аере, золотом в лучах яркого весеннего солнца.
И ты подскакал к воротам дома, ворвался во двор, спрыгнул с седла и упал лицом в мокрый снег. Но тотчас поднялся и побежал ко мне навстречу. И я из последних сил кликнул тебя:
— Славич!
— Саввушка! — отозвался ты.
Я шагнул и упал в твои объятья, совершенно обессиленный. Ты подхватил меня и вместе с Гущей потащил обратно в дом, радостно бормоча:
— Живой! А я-то и не чаял живого тебя встретить!
И слезы ручьями хлынули из глаз твоих, а вместе с тобой и я залился слезами, во второй раз за этот долгий, томительный, но такой счастливый день. Меня дотащили до постели и бережно уложили, спрашивая, не больно ли мне.
— Да какой там больно… — ворчал я, утирая слезы. — Хорошо мне. Как хорошо!
Потом ты, Славич, стал мне рассказывать о битве, а когда я спросил тебя, кто погиб, ты отвел взор свой и, не желая меня огорчать, ответил, мол, еще не подсчитывались потери.
— Брось, Славич! Неужто ты ни одного с нашей стороны павшего не приметил? Говори уж.
И ты назвал мне Ванюшу Тура и Ратислава, серба Гаврилу Ладожского, Ярополка Забаву.
— А я вот живёхонек остался, — виновато вздохнул я, узнав о гибели близких соратничков. — Кого же ты вместо меня взял на сие время?
— Терентия Мороза. Но ты у меня незаменим.
— Спаси тебя Христос, Славич!
Силы стали покидать меня, ведь я впервые за шесть дней вставал и ходил. И ты уехал, сказав, что через пару дней непременно заберешь меня отсюда, когда отправишься во Псков. Так мы простились, и я вскоре уснул.
А проснулся среди ночи от того, что кто-то рядом со мной тихо скулил. Приподнявшись, я увидел Ратмишу. Мальчик сидел на моей постели между мною и стеной. И плакал. Должно быть, ему вспомнились его родители.
— Что с тобой, Ратмишенька? — спросил я тихо.
— Ницево, — буркнул он, особенно жалобно по-псковски цокнув.
— Так не бывает. Говори абие, почто тужишь столь слёзно! — приказал я сурово.
— Немца князь Александр увез.
— И что ж тут за печаль? — удивился я.
— А то и пецаль…
— Ну говори же, что опять молчишь!
— Я клятву дал.
— Какую клятву? Кому?
— Себе. Что убью его сегодня ночью. За отца моего и матушку, и за братьев моих. А его князь Александр забрал.
Я глубоко задумался над тем, какие сильные корни пустила ненависть в душу этого дитяти, и стало мне еще жальче его, чем раньше, сироту бедного.
— И неужто ты бы убил его?
— Убил бы.
— Как же? Чем?
— Топором. А не топором, так серпом.
— Убил бы?
— А что ж?
— Ой ли!
— Не знаю… — Он поник головой, и я привлек его к себе, приложил к своей груди, как днем — кота. И он стал все реже хлюпать носом, все меньше дрожать. Потом несколько раз глубоко-глубоко вздохнул и совсем затих.
— Спишь ты там, Ратмиша?
Он ничего не отвечал. Уснул, родимый.
Глава двадцать четвертая
ДОБРОЕ ДЕЛО
Солнечным и погожим утром предпоследнего майского дня по гладкой воде Чудского озера плыла крепкая и просторная лодочка. На веслах сидел могучий узменский рыбарь Никола, коего за необъятность плеч и великанство звали Медведем. На корме восседал премудрый Елисей Ряпко, а на носу, вглядываясь вводы озера, торчал худой и востроносый Юрята Камень. Было тихо и хорошо, как случается в те дни, когда весна уже полностью закончила свое дело, а лето еще только-только начинает припекать. И ради этой тишины никому из троих не хотелось ни о чем говорить. В то же время совсем уж молча плыть как-то было не по-людски. И посему изредка узменские мужички обменивались короткими, но весьма многозначительными высказываниями.