— Главное — не надорвись, — сбивал позгалёвский пыл Мурзянов, — смотри-ка, раздухарился, вчера только в лежку…
— И вот с этими нытиками, Веруня, мне живи.
Подводники отправились вышибать предохранители. Никита вспомнил, что с приезда, затянутый в субмаринный видяевский омут, так и не удосужился открыть Рембо.
Пять непереведенных стихов из сборника «Une saison en enfer» — «Одно лето в аду», — прихваченного в качестве ликвидатора курортной скуки, лежали, забытые, на дне сумки. Вытащил из-под маек-трусов лиловую книжицу — смотреть по пятому разу Ван Дамма сил не осталось, — спустился к морю. За разделительной сеткой, пляж «Звезды» плескал брызгами детского смеха, нервными окриками-свистками мамаш, а здесь было почти идиллически тихо.
Расстелил полотенце, лёг, открыл книжицу. Год назад, когда он только подступался, казалось, сложностей не возникнет. Нет рифмы, нет её тесных объятий; головой об её углы не бьёшься, и в мягкие её тупики не тычешься.
Первый коротенький стишок его вдохновил. Потом начались настоящие муки: сумбур Рембо, совершая сверхзвуковую возгонку, оборачивался конструкцией высшего порядка, неуловимой логикой нейронных скачков гения, почище любых рифм. Но если проник, схватил нерв музыки, ждала награда — увидеть полотно глазами букв. Изумлялся: в пятнадцать лет всё знал человек — люди до унылого здравы, оттого и несчастны — куют каркасы своих идей по лекалам рифмованного стиха, где свобода — всегда красивая себя самой имитация. Весь беспросвет бытия — по этой причине. Проще биться головами об углы, сажать себе шишки, шатаясь лабиринтом, обитым бархатными обманками сквозного тупика. Выбраться, похоже, не дано, чуткое здравомыслие на страже. Сам никуда не дёрнусь из мягких углов — где-нибудь завалиться, спать и грезить городом Солнца.
Стих № 2 домучил его перед самым отлётом:
«Белые высаживаются на берег. Пушечный выстрел! Надо покориться обряду крещенья, одеваться, работать. Сердцу нанесён смертельный удар… А за спинами конкистадоров — Европа, где участь сынков из хорошей семьи — досрочный гроб, сверкающий блестками и слезами».
«Anticipe» — «досрочный» можно заменить на «premature» — «преждевременный».
По акватории бегал катерок с лыжником, взвизгивал и мешал. Человечка мотало, как осу на нитке. Банда чаек кружила рядом. Говорят, унесённых в море эти стервятники не щадят: начинают с глаз, — вспомнил Растёбин однажды что-то такое о чайках услышанное.
Накрылся книжкой; многоглазые строчки смотрели из темноты. Потом кто-то позвал:
— Никита! Ни-ки-та!
Сквозь сеть, — оказывается, тут слоновья дыра, — лез Майков. На голове — маска с подвижным рогом дыхательной трубки. Запутался, — бултых! — исчез под водой; барахтаясь, всплыл, начал выгребать. Мокрые космы крысиным хвостиком на плече, с седой дорожкой пузико, сочащийся нейлоновый мешочек узких плавок, крепенькие короткие ноги. Косолапо, вразвалку, пробрался по камням. Авоськи с книгами впервые не было.
— Вот такого сковородничка видел! — показал, счастливый, минимум два сковородных размера, — морской окунь, по-ло-са-тый! А бычков! У волнореза особенно. Чёрные, как головешки. Шасть под камень! — с ранья за ними гоняюсь — сопливые, не выковырять.
Полил из трубки камушки. Лёг рядом.
— Ах, с такого спорта каждая мышца блаженствует и спасибо тебе говорит. Купались уже?
— Нет ещё.
— Пойдёте — вот вам маска. Берите, берите… одно удовольствие. А где друзья?
— На процедурах.
— Да, не позавидуешь. Взяли в оборот. Слушайте, так и не понял, чего вас все-таки с номера поперли? Стучусь тут к вам, с неделю назад… Какой-то мужик… Это из-за генерала — тогда, в столовой?
— Вы вроде уже спрашивали. Да, из-за него.
Никита осторожничал: больно настойчиво вынюхивает, поди знай, может, и слил про дембельские намерения видяевцев. Или просто сболтнул без задней мысли? Какая разница.
— Сволочизм форменный. Я считаю так: на отдыхе забудь о чинах — генерал, не генерал, тут тебе не армия. Книжка какая-то сурьёзная у вас. Можно?
— Конечно.
— У-у, французский… Ну да, вы же переводчик.
(Откуда знает?)
— Ар-тур Рим-ба-уд…Кто таков?
— Артюр Рембо. Поэт.
— Тоже когда-то стишатами баловался. Первая школьная любовь, трепет сердца, обморок души… Достать чернил и плакать. Прошло потом, вместе с поллюциями. Дневник начал вести, не пробовали? Очень полезно. Как обычно ведут: во столько-то встал, умылся, порезался бритвой, жена пересолила, ругались двадцать минут. Лучше, конечно, чем ничего, а я — мысли, наблюдения… Мелочь подметишь, или там озарит — вроде и выбросить жалко. Склад ума тут нужен — чтоб тяга к обобщениям, анализ, понимаете? Вот те, которые любят дневники — у них синтез, расщепление. Удивительное, как говорится, рядом: шлепаешь флюорографию, 30-ю клетку на дню, шалеешь уже — проявка, сушка… смотришь, вроде кости и кости, и вдруг образ: арфа, скажем, ребер. Вензелёк, а от рутины отвлёкся… и тут же записать. Забросил в итоге, лениться стал. Вы, Никит, пока молодой, не ленитесь, всё впитывайте, осмысливайте. Багаж важен. Захотите потом — не сможете. Серые клеточки, они такие…