«Опять он про деток…» — притворяясь спящим, Растёбин таки заснул. Легкая полудрёма, с тонкой проницаемой перепонкой между сном и явью. Ещё не на замок граница — звуки, голоса — бестаможенно.
Никите примерещился вдруг Позгалёв. Отчего-то в космосе. Вернее, сам был космосом, какой-то большой планетой, накрытой метеоритным дождём, обещающей вот-вот исчезнуть, больше не повториться. Планету «Позгалёв» был жалко…
И фоном — невнятный разговор, простроченный вжикающим по волнам катерком:
«Вы заблуждаетесь — ещё как отдадут. Перемены? Хм, всё то же вокруг. Всё на своих местах, даже не волнуюсь. Что вас — не знаю, меня — это радует. Думал, Горбач — дурак… Не дурак. Главное соблюдено: по сути, им дали… А дали, легко и заберут, не пикнешь. Приплыло-уплыло, не твоё — даром».
«Как-то вы больно мрачно. Я, например, ощущаю необратимость. Радостную даже необратимость».
«Эх, и не жалко ж вам дельфинов, Олег Иваныч».
«В вашей мысли, конечно, есть свой скелет. Тут не поспоришь, тут у меня тупик, развилка… Ну, а как же быть…?»
«А вы мичмана Растёбина спросите. Он знает».
«…Шутите? При всем уважении к молодости… такое знать».
«Разбудите, разбудите, нам с ним всё равно наверх вместе».
Никита уже не спал, хоть рентгенолог и пытался его робко щипать по просьбе Лебедева, — на фамилии своей вернулся.
— Мичман, вам в Германии понравилось? — сердечная лебедевская улыбка.
Никита сел, обхватив колени. К чему он о Германии?
— Понравилось, а что?
— Вот вам примерно ответ, Олег Иваныч. Тоже был-видел-знаю. Для нашей «однойшестой» — самое подходящее. Развал весь с чего пошёл? С запрета неправильных штанов. Там таких глупостей не допускали: хотите штаны — вот вам штаны. Хотите бусы? Вот бусы. Массе фантик все заменит. А хребет — прежний. Иначе не только дельфинов недосчитаемся, но и… Не пробовали дельфинятинку-то свежую, Растёбин? В Кудепсте на рынке вон продают.
Никите захотелось ответить знатоку Германии. По-позгалёвски, в его манере. Надо только представить себя большой горячей клокочущей планетой, вечно сопротивляющейся подлому Кроносу с его злыми метеоритными дождями.
Представил, как воздушный шарик себя подкачал решимостью:
— Так не прижилась хвалёная модель… Везде того… провалилась, — сказал, почувствовав, что слабо подкачал.
Лебедев одарил всепрощающей улыбкой, будто наивного несмышлёныша.
— Там — не идеальна, здесь будет в самый раз — по фигуре и на долгую носку.
— Это вряд ли. Просто людям… любому человеку…
— Что человеку?
— Человеку органична…
— Ну, ну, мичман, что органично-то? Договаривайте.
Шарик совсем сдулся, завял.
— Ваши друзья сейчас на процедурах?
— Были там.
— Одевайтесь, мичман. Проведаем друзей. Заодно подискутируем о том, что человеку органично. Одевайтесь, одевайтесь, — почти приказным тоном, не терпящим возражений.
Комендант шёл впереди. Топорщащийся ёжик волос, руки, обмотанные полотенцем — за спину. От прямой его, как доска, спины — осязаемый холодок презрения. У двери в физиотерапию обождал спутника. Кивнул брезгливо на ручку, словно по ней вши бегали: открывайте.
Растёбин вошел. Хохот, звон, дым коромыслом. У стола — загорелые торсы подводников вперемешку с крахмальными халатами сестричек. На позгалёвских коленях, обвив руками капитанскую лысину и болтая ножками — неприступная фурия-Катерина, кроткой голубкой. Тарелка с поленницей бычков, графин шила, «Солнцедар», консервы, пивные банки… Крышка-скорлупка барокамеры вздета, внутри — белой личинкой сопящая пьяненькая Галя.
Повышибал-таки Ян предохранители.
— Сидите, сидите, чего суетиться. Славно ж сидели, — кивает перепуганным медсестрам Лебедев.
Одёргиваясь судорожно, поправляя волосы, угнув стыдливо головы, меча друг в друга страшные взгляды, девушки пробуют садиться, но там уже — иголки; опять встают. Одна, покачиваясь, заваливается. И следом, будто веревочкой с ней повязанные, магнитятся к стульям подруги. Но на иголках — никак, даже по приказу: вновь пытаются подняться. Сначала робко, затем всё проворней цапают со стола бутылки, стаканы, банки: щас наведём, ничего не было, как надо сделаем, не было, — копошатся, кренясь и качаясь, заполошные, подраненные «шилом» бабочки-капустницы. Лебедев наблюдает за неуклюжим пьяным порханием глазами пытливого энтомолога, боясь, сморгнув, прозевать какую-нибудь интересную деталь в поведении хмельных капустниц.
Грудятся, наконец, все трое перед барокамерой, пряча кривой крахмальной изгородью спящую подругу, тупя глаза в пол. В жменях, на сгибах локотков — собранный со стола пир.