«Тоже задерживают, тоже телеграмма», — услышал Никита.
Пришёл Алик.
— Кончай страдать. Давай, что ли, на ход крыла. Давай, давай, смотрю, совсем скис. Гля, какая у меня заначка.
Достал из сумки бутылку «Солнцедара», грохнул на стол.
За их спинами вдруг — галдёж, оживление. Толпа на площади, секунду назад разрозненно колобродившая, валит внутрь аэропорта, слитно, едино, как рой в улей, как металлические опилки, затягиваемые магнитом. Крики, смех, ругань, возгласы.
— Чего сидим! — пёстрым вихрем в рубахе-гавайке проносится взбудораженный пьяненький парень с бутылкой пива, — там такое по ящику! ГКЧП сдохло! Все в Матросской Тишине! Кино и немцы!
— Да пьянь. Или сходим, глянем, а, Никит?
— Сходи, я не хочу.
— Ну, точно — дрова, вон, растянулся.
С гиканьями подлетают еще двое. Вваливаются в кафе, прут на стойку.
— Водовки! Два по двести! И пива литруху! Мужики, ГКЧП — медным тазом! У Пуго дырка в башке!
— Да что они, сдурели? — Алик оглаживает, щиплет усики, крутит головой, зорко щурится, — гляди-ка, вроде точно… бурлит народ. Может, все-таки сходим?
— Я не пойду.
— Гля, сейчас двери вынесут! Вправду, что ли, медным тазом? Эх, говорил же дураку: сиди, не рыпайся, кто надо разберётся. Народу если дать — народ обратно уже ни за ка-кие ков-риж-ки. Та-ак, где там наш бормот?
Народ ликовал, пил на брудершафт, звенели стаканы, плескалась горькая, небо взрывали турбины, капали слёзы. Меж столиков ходил тот самый сумасшедший дед-скарабей в осеннем плаще; горя глазами, что-то истово бубнил себе под нос. Небо на мгновенье смолкло, гам соотечественников потонул в едином глотке, и Растёбин, кажется, расслышал:
— Дармошаты, дармогляды. Дармошаты, дармогляды…
Через полчаса мурманский объявили на посадку.
Поднявшись по трапу, Никита обернулся: над отарой мелких облаков высился спокойный Ахун.
Впоследствии Олег Иванович Майков нередко рассказывал знакомым, сослуживцам, клиентам по хиропрактике и прогулкам в астрал о случае с задраенным в барокамере капитаном третьего ранга. К чести Майкова, присочинялось им раз от раза немного. «Да — момент извлечения лично не застал, но видел произошедшее после — в госпитале».
Госпитальный кусок в действительности Майков видел со слов Лебедева, а тот — ещё с чьих-то: свидетелей тогда поблизости оказалось достаточно.
Море, жара, кипарисы, горы, чёрные, как головёшки бычки, окуни-сковороднички, дрожащие руки ГКЧП… далёкий август в основном стёрся у Олега Ивановича из памяти; фрагменты, образы, детали слились в одно линяло-солнечное пятно («никудышная память стала, совсем никудышная…»). Помнилась лишь какая-то жуть о дельфинятине и эта вот нелепая история с капитаном-подводником.
В 2000-м где-то — тогда ещё старый гимн вернули — стёрся и Позгалёв; линялое августовское пятно 91-го прибрало и капитана.
Служил Олег Иванович все эти годы там же — в ВМА. К майорской добавил звёздочку подполковника, стал начлабом, собирался на пенсию… В Сочи с тех пор не бывал — в начале лихих перестали путевки выделять, а потом и желание пропало: в поезде, по жаре… Тем более что стояла уже дачка в Лосево: не ближний свет, но купленная за полбанки.
Можно было и не ходить в тот день на службу: призыв — позади, поломанных мало; весна уверенно встала на просушку, а главное — новый начлаб, совсем зеленый майор, — уже вошёл в должность, наводит активно свои порядки. Родные стены лаборатории казались чужими, да и сам Майков чувствовал, что звать его теперь — отрезанный ломоть, путается только под молодыми ногами и мешает. Но он из обязательности натуры пошёл, вооружившись кроссвордом, сел в проявочной и, поглядывая машинально на возню сестричек у аппарата, увидел вдруг сквозь шторку разделительного окна голого по пояс Растёбина. Тут и всплыла моментально Хоста — после стольких лет забвения. Причём, ладно б море-горы-кипарисы-бычки-окуни или сам Растёбин… Первым всплыл — Позгалёв… («Да, из барокамеры когда его — лично не застал, но вот после — в госпитале — во всей красе!»).
Можно сказать и так, что Никите просто не повезло. Весной 93-го понарошечная служба должна была закончиться. Уже готовились документы по пункту «в»- сокращение. В феврале, прикидывал отец, документы — уйдут в Москву, приказ министр подпишет к марту. Но не случилось. Генералу Растёбину накануне новогодних закупорило тромбом сердечный клапан. Умер, как от прицельного выстрела — быстро, без мучений. На похоронах, к своему удивлению, Никита понял, что отца всегда любил, простил ему штаб Северного флота. А по возвращении обратно в Североморск напала не то чтобы чёрная хандра — безразличие полное к своей дальнейшей судьбе. Всё пошло не так гораздо раньше, и на выправить теперь не было ни желания, ни сил. Когда же каперанг Галушко «обрадовал» новостью, что без батиного толкача теперь никакой надежды уйти по сокращению нет, — Никита совсем впал в апатию и фатализм: пусть катится, как оно катится, глядишь, куда-нибудь да выкатится — и остался служить.