Я накрыл ее ладони своими и рассказал обо всем, что видел, опуская самое страшное.
— Почему Пери пошла на такой риск? Если бы выиграл Хайдар, она и ее дядя лишились бы жизни, — произнесла Хадидже.
Я ощутил прилив гордости:
— Она отважная.
— Помни: ведь и тебя могли убить. — Луна высветила влагу в ее глазах.
— Такая была игра, — согласился я, — но Пери поменяла ход истории. Хайдар-шаха не будет.
Она фыркнула:
— Пери — словно дикая кобыла. Тебе стоит задуматься: не швырнет ли она и тебя в пасть льву?
Я рассмеялся, зарычал, словно лев, и прижал ее к себе. Она унимала меня, но и сама не могла подавить смех. Никто не обращал внимания на то, как женщины в гареме забавляют сами себя, потому что лишь один шах мог лишить девушку невинности или обрюхатить ее. Мы с Хадидже были в безопасности лишь до тех пор, пока наша связь была тайной.
— И что теперь будет?
— Призовут Исмаила и посадят на трон.
— А скоро он появится?
— Никто не знает.
Она вздохнула:
— Все чудное спокойствие, которое у нас было, исчезло…
— Неужели? — поддразнил я.
Нежно прикусив уголок ее рта, я ощутил, как расцветают ее губы, мягко расходясь и впуская мой язык. Кожа моя натянулась, будто каждая пора стала чувствительной, и я стянул одежду сперва с себя, затем с нее.
Да не будет никогда сказано, что у евнухов нет желанья! Оскопленный поздно, я сохранил более вожделения к женщине, чем те евнухи, что потеряли свои части в детстве. Точнее, оно было иным, чем тогда, когда я был целостен, ибо не диктовалось восстанием или падением капризного инструмента. Вместо этого мне досталась утонченнейшая чувственность, не замутненная простой нуждой. Я отыскивал самые отзывчивые местечки Хадидже, заставляя действовать уголки и складочки, о которых не додумался бы ни один мужчина, от локотков до пальчиков ног. Я погружал свой нос в темные и скрытые места, куда ни один мужчина не догадался бы глянуть. Я вылизывал, высасывал и чмокал. Если какой-то лоскуток Хадидже томился ожиданием касанья — кожа под затылком, выгибы ступней, — я отыскивал его, словно мастер, ласкающий отзывчивые струны тара, чтобы породить сладчайшие звуки. Единственное, чего я не касался, была девственная плева Хадидже, но подлинному искуснику этого и не требуется.
Той ночью я играл на Хадидже пальцами обеих рук. Обнимая ее со спины, я странствовал по всему ее телу губами и дыханием, от солнечных пустынь до влажных оазисов. Я видел, как вспыхивали ее щеки, и слышал, как дыхание становится чаще и чаще, пока она уже не могла сдерживать себя. Мои труды вознаграждались поначалу тихими животными ворчаниями, затем пронзительными стонами и наконец дикими, неуемными воплями, когда ее члены судорожно дергались во все стороны.
Отдыхая, она лежала на мне, и я чувствовал ее тонкие ребра на своей груди. Кожа сияла темным глубоким сиянием, будто плод тамаринда в лунном свете. Груди ее источали крепкий аромат серой амбры, и я чувствовал себя котом, вынюхивающим кошку. Положив ладони на ее талию, я повел их ниже, туда, где полушария раздваивались, и ниже, и опять выше. Она забавлялась моим ртом, вратами рая. Скользя по моей шее своим язычком, останавливалась где хотела и, поддразнивая, теребила кожу самым кончиком. Обхватив ладонью ее затылок, я подталкивал ее испить до дна, но она прижимала мои руки к полу — ей хотелось двигаться своим путем. Язык нашел мое ухо, оставил в раковине влагу и продолжил скольжение. Она доплыла до ровного места меж моих бедер, и язык нежно подразнил нагие края моего канала.
Клянусь Богом! Неоскопленному не вообразить, что чувствуешь, когда ласкают бывшее прежде глубоко внутри, место, не предназначавшееся к тому, чтобы видеть свет. Такой человек никогда не узнает, как чувствительны эти ткани, как яростно откликаются они ее губам, будто листья, раскрывающиеся навстречу солнцу.
Помедлив, она дождалась, пока я не приду в себя, но не прекратила. Дыхание ее вернулось к моему рту, и она побывала во всех местах, что взывали к ней. В этот раз я не вынес ее поддразнивания. Перекатившись и нависнув, я раздвинул свои бедра над ее губами, усевшись сверху. Язык ее бился, как маленький зверь. Она впивалась в мои бедра, пока я не начал корчиться от наслаждения. Когда я изведал все, что мог вынести, она остановилась, и я испустил вздох удовлетворенного мужчины, которого ласкали снова и снова.
Натянул на себя одеяло не столько для тепла, сколько чтоб скрыть от Хадидже вид моего паха при брезжившем рассвете. Порой, когда я бывал с нею, мне снилось, будто ко мне вернулось мое мужское отличие, до того как я просыпался и снова видел горестное зрелище — свой пустой укороченный лобок.
На щеке я ощущал теплое дыхание Хадидже, кости мои тяжело наливались дремотой. Я позволил себе час успокоения в неге ее рук. Какой мир снизошел бы на меня, останься я с нею на целую ночь! Будучи ее тайным другом уже два года, я ни разу не смог проснуться рядом с нею.
Пока не рассвело совсем, я встал и оделся, чтоб нас не застигли вдвоем. Хадидже крепко спала, щекой на согнутой руке. Я подоткнул покрывало вокруг ее тела и шепнул: «Спи спокойно, и да сведет нас Бог поскорее снова…» Затем я заставил себя уйти.
Хаммам для евнухов находился отдельно, чтобы вид наших пустых промежностей и зияющих трубок не тревожил мужей. Там были небольшие кирпичные ниши для мытья и посредине большой бассейн, выложенный бирюзовыми изразцами. Над бассейном высился купол, окна которого струили солнечный и звездный свет. В этот ранний час хаммам был пуст, и я заподозрил, что мое появление могло спугнуть парочку джиннов. После того, что случилось вчера, им разумнее было бояться нас, чем нам — их.
Для совершения Большого Омовения после плотской связи я произнес имя Бога, затем омыл свои ладони, руки, уши, ступни, ноги и сокровенные части, прополоскал горло и вымыл голову. Подбородок и щеки были шершавы, поэтому я попросил служителя побрить меня. Оскопленный очень поздно, я по-прежнему имел волосы на лице, хотя сейчас они росли куда медленнее.
Лежа в самой горячей ванне, я будто пытался отмыться от того ужасного, чему был свидетелем. Горячая вода всегда растворяла все мои печали, но не сейчас. Я не мог чувствовать себя в безопасности, пока новый шах не взойдет на трон, а это мог быть только повелевающий людьми. Как я хотел, чтоб это был провидец, наподобие Акбара Великого из Моголов, в правление которого держава возродилась заново, или Сулеймана-законодателя, записавшего все законы оттоманов. Как трепетало мое сердце при мысли о таком благе, однако насколько редким оно было!
Одевшись, я поспешил явиться в дом Пери. Облаченная в самые темные траурные одежды, она уже сидела в своей рабочей комнате и запечатывала письмо. Рядом лежала открытая книга изумительного письма с рисунками. Это была «Шахнаме».
— Доброе утро, повелительница жизни моей, — сказал я. — Как ваше здоровье?
— Поразительно, — отвечала она. — Я хожу по земле и дышу, в отличие от моего бедного отца и его несчастного сына. Едва могу осознать, что во дворце лежат трупы двух правителей, один — сына, который, возможно, убил своего отца, и второй — отца, чьи прежние союзники убили его сына. Я обратилась к Фирдоуси за наставлением, но нигде в «Шахнаме» не вспоминаются мне события, способные дать совет или утешить меня в моем горе.
— Повелительница, я помню, что где-то в середине был плач Фирдоуси на смерть его единственного сына. Припоминаете, как он перебивает свой рассказ, чтоб известить о своем несчастье?
— Помню. Это горчайшее изображение скорби, на которое способен человек такой личной сдержанности, но утешения тут никакого.
— Возможно, никакого и быть не может.
Она вздохнула:
— Нет, не может.
— Я полон надежды, что это ваша последняя печаль.
Она казалась такой юной и беззащитной, что я вспомнил ее брата Махмуда, когда он был совсем маленьким, и сердце заныло. Я скучал по нему.