— Это то, что вам нужно?
— Среди прочего… На каких языках ты говоришь и пишешь? — спросила она на фарси.
Перейдя на турецкий, я ответил:
— Я умею говорить на языке ваших блистательных предков.
Пери заинтересовалась:
— У тебя отличный турецкий. Где ты его выучил?
— Моя матушка говорила по-турецки, мой отец на фарси, и оба были богобоязненны. Им требовалось научить меня языку людей меча, людей пера и людей Бога.
— Очень полезно. Кто твой любимый поэт?
Я помедлил в поисках ответа, пока не вспомнил, кого любит она.
— Фирдоуси.
— Итак, ты любишь классиков. Отлично. Прочти мне из «Шахнаме».
Не сводя с меня взгляда, она ждала, и глаза ее были по-соколиному зорки. Стихи легко пришли ко мне; я часто повторял их, обучая ее брата Махмуда. Я произнес первый вспомнившийся стих, хотя он был не из «Шахнаме». Эти строки нередко приносили мне утешение.
Когда я закончил, Пери улыбнулась.
— Прекрасно! — сказала она. — Но разве это из «Шахнаме»? Не узнаю.
— Это Насир, хотя это слабая имитация стихов Фирдоуси, озаряющих мир.
— Звучит, словно сказано о падении Джемшида — и о конце давным-давно созданного им земного рая.
— Насир вдохновлялся им, — отвечал я, пораженный: она знала поэму настолько хорошо, что смогла отличить два десятка строк от шестидесяти тысяч.
— Великий Самарканди говорит в «Четырех исповедях», что поэту следует знать наизусть тридцать тысяч строк, — сказала она, словно прочитав мои мысли.
— По тому, что я слышал, не удивлюсь, что вы их знаете.
Она не обратила внимания на лесть:
— А что означают эти строки?
Я мгновение поразмыслил над ними.
— Полагаю, что это означает: если ты даже великий шах, не ожидай, что твоя жизнь пройдет безмятежно, ведь даже с самыми удачливыми мир порой жесток.
— Ас тобой мир тоже бывал жесток?
— Разумеется, — сказал я. — Я потерял отца и мать, когда был еще юн, и расставался с другими вещами, которые не ожидал потерять.
Взгляд Пери смягчился, став почти детским.
— Да будет мир их душам, — отвечала она.
— Благодарю вас.
— Я слышала, что ты очень верен, — сказала она, — как и многие из вас.
— Мы известны этим.
— Если бы ты служил мне, кому ты явил бы верность: мне или шаху?
По затылку моему пробежали мурашки. Как многие из нас, я был подчинен прежде всего шаху, но сейчас мне нужен был изобретательный ответ.
— Вам, — ответил я и, когда она поддразниваю-ще взглянула на меня, быстро добавил: — Ибо знаю, что каждое ваше решение принимается вернейшей из слуг шаха.
— Почему ты хочешь служить мне?
Первой на ум пришла обычная лесть, но я знал, что это ее не впечатлит.
— Мне выпала честь в течение многих лет опекать вашего брата Махмуда, а затем я служил визирем у вашей матушки. Теперь, когда ее больше нет при дворе, я жажду ответственных дел.
Настоящая причина, конечно, была совсем не в том. Многие честолюбивые люди добивались возвышения, служа царицам, и я хотел именно этого.
— Что ж, хорошо, — ответила Пери. — Тебе придется быть отважным, чтоб выжить на моей службе.
Трудности мне нравились, о чем я и сказал.
Пери резко встала и пошла к нишам в стене, где помедлила перед большой бирюзовой чашей, вырезанной в виде павлина, распустившего прекрасный хвост.
— Это драгоценная старинная чаша, — сказала она. — Откуда она, знаешь?
— Из Нишапура.
— Конечно, — усмехнулась она.
По моей шее стекал пот, когда я старался разглядеть какие-то подсказки в цвете, узоре, полировке.
— Династия Тимуридов, — поспешно добавил я, — хотя не скажу, чье правление.
— Шахрукха, — сказала Пери. — Лишь несколько подобных вещей дошли к нам в отличном состоянии.
Любуясь, она взяла чашу и держала ее в руках, словно младенца, а я любовался ею. Бирюза была такой прекрасной, что сверкала, как драгоценный камень, а павлин словно бы готовился клевать зерно. Внезапно Пери развела руки и отпустила чашу, разлетевшуюся на полу тысячью осколков. Один докатился и замер у моих босых ног.
— Что бы ты сказал об этом? — спросила она тоном терпким, как зеленый миндаль.
— Несомненно, ваши придворные сказали бы, что это очень дурно — уничтожить дорогую и прекрасную чашу, но так как деяние было совершено особой царского рода, то все прекрасно.
— Именно так они и сказали бы, — ответила она, скучающе пнув один из осколков.
— Не думаю, что вы считаете это правдой.
Она с интересом оглянулась.
— Потому что это глупость.
Пери рассмеялась и хлопнула в ладоши, подзывая одну из придворных дам:
— Принеси мою чашу.
Дама вернулась с чашей похожего рисунка и поставила ее в нишу, пока служанка заметала осколки битой керамики. Я наклонился и осмотрел осколок у моих ступней. Голова павлина выглядела нечетко, линии отличались от ясных штрихов на внесенной чаше, и я понял, что она расколола копию.
Пери внимательно наблюдала за мной. Я улыбнулся.
— Я тебя удивила?
— Да.
— Ты ничем этого не показал.
Я вздохнул.
Усевшись, Пери подобрала под себя ноги, показав из-под края синего платья алые шальвары. Я постарался не дать воображению странствовать по местам, сокрытым ими.
— Ты больше любишь начинать или заканчивать? — спросила она. — Назови только одно.
— Заканчивать.
— Приведи пример.
Я немного подумал.
— Ваш брат Махмуд не интересовался книгами, когда был ребенком, но моей обязанностью было убедиться, что он научился писать красивым почерком, понимать прочитанное и декламировать стихи по торжественным поводам. Ныне он делает все три эти вещи, и я горд сказать, что он делает их так хорошо, словно это его любимые занятия.