Но она была одна и плакала, сидела, согнувшись, на диване, а на длинном стеклянном журнальном столике лежали, повалившись набок, ее туфли. Звук был непривычный – задавленный и горестный. Если она когда-нибудь и плакала так из-за него, то в его отсутствие. Он остановился в дверях, и она увидела его не сразу. На нее было больно смотреть. В руке – скомканный платок или салфетка, хрупкие плечи согнуты и вздрагивают – Биэрда охватила жалость. Он понял, что час примирения настал, достаточно только нежного прикосновения, ласковых слов и никаких вопросов, и она припадет к нему, и он заберет ее наверх, хотя даже в этом приливе теплых чувств он сознавал, что отнести ее туда не сможет, даже на обеих руках.
Когда он шагнул в комнату, под ним скрипнула половица, и Патриция подняла голову. Глаза их встретились, но всего на секунду, потому что она поспешно закрыла лицо руками и отвернулась. Он произнес ее имя, а она помотала головой. Потом неловко, спиной к нему, поднялась с дивана и, двигаясь почти боком, споткнулась о шкуру белого медведя, вечно скользившую по вощеному полу. Однажды он сам чуть не сломал из-за нее лодыжку и с тех пор терпеть ее не мог. Ему не нравилась и оскаленная пасть с пожелтелыми от долгого пребывания на свету зубами. Они так и не потрудились закрепить ее каким-нибудь образом на полу, а о том, чтобы выбросить, не могло быть и речи – это был свадебный подарок ее отца. Патриция удержалась на ногах, схватила со стола туфли и, прикрыв свободной рукой глаза, торопливо прошла мимо него; он хотел тронуть ее за плечо, но она отпрянула и снова заплакала, уже в голос, и побежала наверх.
Он погасил в комнате свет и лег на диван. Бессмысленно идти за ней, раз она его не хочет – но теперь это не имело значения, потому что он видел. Она не успела закрыть ладонью синяк под правым глазом, стекавший на скулу, черный с красной оторочкой, набухший под нижним веком, так что глаз закрылся. Он громко вздохнул, покорившись судьбе. Выбора не было, долг требовал, чтобы он сел сейчас в машину, поехал в Криклвуд и жал на звонок, пока не поднимет Тарпина с постели, и там, прямо под четырехгранным фонарем, он ошеломит отвратного соперника своей быстротой и натиском. Сузив глаза, он продумывал это снова и снова, задерживаясь на том, как хрустнет носовой хрящ под его правым кулаком, а потом, с незначительными поправками, разыгрывал эту сцену с закрытыми глазами и не пошевелился до утра, когда был разбужен стуком захлопнутой двери – это Патриция уезжала на работу.
Он занимал почетный университетский пост в Женеве, но там не преподавал; его имя и титул, профессор Биэрд, лауреат Нобелевской премии, значились на бланках, в научных организациях, фигурировали в международных «инициативах», в Королевской комиссии по финансированию науки, популярным языком он рассказывал по радио об Эйнштейне, фотонах и квантовой механике, помогал составлять заявки на гранты, был редактором-консультантом в трех научных журналах, рецензировал работы коллег, интересовался сплетнями, политикой науки, карьерными новостями, расстановкой сил, распределением фондов, устрашающим национализмом, выбиванием колоссальных сумм у невежественных министров и чиновников на очередной ускоритель или аренду приборного пространства в очередном спутнике, присутствовал на гигантских конференциях в США – одиннадцать тысяч физиков в одном месте! – выслушивал доклады пост-докторантов об их исследованиях, читал с минимальными вариациями циклы лекций о математическом аппарате, использованном в Сопряжении Биэрда – Эйнштейна, принесшем ему Нобелевскую премию, сам присуждал премии и медали, принимал почетные степени, произносил послеобеденные речи и панегирики выходящим на пенсию или ожидающим кремации коллегам. В закрытом, специализированном мире он благодаря Стокгольму был знаменитостью и катился по инерции из года в год, слегка уставший от себя, лишенный альтернатив. Все волнующее и непредсказуемое осталось только в личной жизни. Возможно, большего и не требовалось, возможно, он достиг всего, чего мог достигнуть, за то единственное ослепительное лето в молодости. Одно было несомненно: двадцать лет прошло с тех пор, когда он последний раз сидел в тишине и одиночестве с карандашом и блокнотом и часами думал, нянчил оригинальную гипотезу, крутил ее, подманивал к жизни. С тех пор не представлялось случая… нет, это слабое оправдание. У него не было воли, не было материала, искры не было. У него не было новых идей.