Тебе самому и в голову не придет чем-нибудь возмутиться – я имею в виду, в твоих собственных интересах, а меня ты всегда готов поддержать. Но потому-то тебя и восхищает мой боевой дух, мое убеждение, что беды и убогость – вовсе не обязательная составляющая жизни.
Мне хватает наглости до смешного высоко задирать планку требований, и тебя это поражает.
Не могу сейчас вернуться в бар – слишком взвинчена. Злые слезы жгут глаза, размывая очертания серой холодной реки. Терпеть не могу себя, когда плачу, просто ненавижу. Ничего хорошего слезы не приносят. И где все мои клятвы быть сильной и стойкой, торчу тут на террасе и плачу. Одна патетика.
Ивон опять скажет, что надо дать людям время, но с какой стати? Где, спрашивается, сейчас сержант Зэйлер и констебль Уотерхаус? Почему не в «Звезде»? Почему не расспрашивают Шона о тебе? Дадут ли они себе труд доехать до твоего дома и поговорить с Джульеттой? Пропавшие без вести любовники наверняка числятся последними в списке их забот. Особенно теперь, когда вся страна наводнена маньяками, готовыми взорвать себя, а заодно вагон, полный ни в чем не повинных мужчин, женщин и детей. Полицейских в наши дни интересуют только массовые преступления.
У меня подскакивает сердце, когда зарождается и начинает обретать форму невероятная идея. Я пытаюсь ее отпихнуть, она сопротивляется, медленно выплывая из тени, как силуэт из пещеры. Я вытираю глаза. Нет, исключено. Нельзя этого делать. Сама мысль об этом выглядит предательством по отношению к тебе. Прости, Роберт. Я определенно схожу с ума. Никто такого не сотворил бы. И вообще, это физически невозможно – я просто не выговорю нужных слов.
«Ну кто так поступает? Да никто!» – сказала Ивон, узнав, как мы с тобой познакомились, как ты заставил меня обратить на тебя внимание. Я передала тебе слова Ивон, помнишь? Ты улыбнулся: «Скажи своей подруге, что такой уж я человек – способен на то, о чем другие и помыслить не могут». Ивон выслушала меня и сунула два пальца в рот, имитируя рвотные спазмы.
Я хватаюсь за перила в поисках поддержки, чувствуя себя совершенно истерзанной, словно страх, пропитавший меня насквозь, раздробил кости, изорвал мышцы. «Нет, Роберт, нет. Я не могу этого сделать», – шепчу я, понимая, что напрасно. То же самое, абсолютно такое же ощущение охватило меня при нашем знакомстве: несокрушимая уверенность в том, что все происходящее и грядущее задумано давным-давно силой, мне не подвластной, ничего мне не должной, ни разу мне не явившейся и все же полностью меня подчинившей. Я не смогла бы помешать этой силе, даже вывернись наизнанку.
Сейчас происходит то же самое. Решение приняли за меня.
Шон встречает меня улыбкой – широченной мультяшной улыбкой, словно он впервые меня видит, словно несколько минут назад не подтвердил, что ты пропал и повод для волнений очень серьезен. Ивон, устроившись в дальнем от барной стойки углу, развлекается мобильником. Она закачала себе какую-то суперигру, от которой ее теперь не оторвать. Совершенно очевидно, что в мое отсутствие они с Шоном слова друг другу не сказали. Да что же это такое? Меня разбирает злость. Почему вечно одна я тащу всех на себе и за собой?
– Нам пора, – говорю я Ивон.
Ее не всегда звали Ивон. Ты об этом не знаешь. Я многого тебе о ней не рассказывала. Перестала упоминать ее имя, когда мне пришло в голову, что ты, возможно, ревнуешь. Я не замужем, и Ивон – самый важный человек в моей жизни. Она живет у меня с тех пор, как развелась. Этого ты тоже не знаешь.
Ивон маленькая и худая (метр пятьдесят пять, сорок пять килограммов) шатенка с длинными прямыми волосами до пояса. Обычно она собирает их в хвост, который накручивает на руку, когда работает или зависает с компьютерными играми. Каждые пять-шесть месяцев она ударяется в никотиновый запой, который длится от одной до полутора недель, высаживает пачку за пачкой «Консул» с ментолом – и снова бросает. После того как Ивон вернется к здоровой жизни, нельзя даже заикаться о ее срывах.
При рождении ее назвали Элеонор – Элеонор Розамунд Ньюман, – но в двенадцать лет она решила, что ей больше подходит имя Ивон. Попросила родителей сменить ей имя, и эти два болвана согласились. Оба преподают в Оксфорде, помешаны на латыни и прочей древности, строги во всем, что касается образования, но и только. Твердо убеждены, что самое важное в воспитании – не мешать детям проявлять собственное «я», если, конечно, самовыражение не мешает блестящим школьным оценкам.
– Парочка тупиц, – нередко повторяет Ивон. – Мне было только двенадцать! Я тогда была просто помешана на попсе. Прикинь, я воображала себя женой Лимала![6] Им бы сунуть меня в чулан и запереть, пока не перерасту всю эту лажу.