Он хотел было снова присесть на берегу, чтобы вразумить себя, успокоить, одолеть протестующий голос, как вдруг сознание, что вот сейчас она, Лидия Алексеевна, сидит с Загореловым, говорит с ним, смеется, быть может, целуется где-нибудь в темном углу, снова точно подняло его на дыбы. С минуту он молчаливо глядел на тихие воды реки, жирно лоснившиеся во мраке, а затем круто повернулся и решительной походкой отправился к усадьбе Быстрякова. Он быстро шел по скату, бросая вокруг тревожные взгляды и чувствуя мучительное биение своего сердца. Желание, во что бы то ни стало, разрешить сомнения охватило все его существо, как пожар охватывает ветхое здание, и, подчиняясь его дикой силе, он ясно сознавал в ту минуту, что бороться с ним, с этим желанием, было бы совершенно бесполезно. Он чувствовал себя слишком ничтожным перед ним, настолько ничтожным, что ему даже приходило на мысль, не пришло ли оно к нему извне, как приходит буря к соломинке, брошенной на дороге. Он подошел к саду и несколько раздышался, набираясь сил для дальнейшего. Затем он стал соображать, откуда ему лучше зайти, где избрать удобное местечко для наблюдений, чтоб самому оставаться незамеченным, где скрыться в случае опасности. Расположение Быстряковского дома он знал хорошо, так как частенько бывал с поручениями от Загорелова, и теперь ему надлежало только умело выполнить намеченное. Он стал думать. В этих размышлениях он долго простоял за оградой сада, поглядывая на освещенные окна, на пятна света, белевшие в кустах под окнами, как только что выпавший снег, на весь уютный домик, теперь гудевший, как всполошенный улей. Наконец, он кое-что надумал. Местом для своих наблюдений он решился избрать отворенное окно комнаты, находившейся между той, которую сделали буфетом, и той, где играли в карты. Эта небольшая комнатка освещалась лишь светом других комнат, и там было много темнее, чем в остальном доме, но все же каждый жест и движение туда вошедшего были хорошо заметы из сада. Жмуркин обошел сад, перелез через забор и, засев в густом вишневике, в двух саженях от окна этой комнаты, стал внимательно наблюдать за тем, что делалось в доме. Он просидел так целый час, напряжению поглядывая на окно, прислушиваясь к беспечному говору, к звонкому смеху женщин, к шуткам молодежи. Он видел горячие глаза Сурковой, покатый лоб Фердуева, жирное тело Анны Павловны и многих других, бывших в доме, но того, что ему было нужно, он, однако, не видел. Он начал было приходить в отчаяние, как вдруг увидел красивую фигуру Загорелова, внезапно появившегося в полутемной комнатке. Жмуркин удвоил внимание. Между тем Загорелов прошелся раза два по комнате, поправил бороду, потянулся, зевнул и исчез снова. И вновь появился через минуту. Так повторилось несколько раз. И тогда Жмуркину стало ясно, что он вызывает кого-то, ждет с кем-то встречи, рассчитывает на что-то.
Он весь выдвинулся вперед. И тогда он увидел Лидию Алексеевну. Она поспешно впорхнула в комнату, вся нарядная, как вешний мотылек, беспокойно оглянулась на все двери и вдруг порывисто протянула обе руки Загорелову; тот поймал эти руки, прижал ее к себе, припал к ее губам и тотчас же точно отодвинул ее от себя. После этого они появились уже в комнате, где играли в карты, оба совершенно невинные, спокойные и ясные.
А Жмуркин чуть не повалился в кустарнике. Однако, он оправился и пошел вон из сада, уже не принимая более никаких предосторожностей.
Идя снова по берегу Студеной, он думал:
«Святая святых! Где же ты? В какую сторонушку упорхнула?»
— Наглая! — вдруг крикнул он, чувствуя спазму в горле. — Лживая! По-га-на-я!
Он повернул в усадьбу. Он пришел к себе во флигелек, зажег свечу, надел сверх пиджака ватную куртку и сел на кровать. Его томил приступ озноба. Затем, несколько согревшись, он присел к столу и достал свою записную книжечку, ту самую, где он вел свой дневник. Обмакнув перо в чернильницу, он четко вывел на чистой страничке: «14-ое июня».
Но тут его снова зазнобило и так сильно, что долго он не мог написать ни одной буквы.
На следующий день, утром, когда он пришел за приказаниями к Загорелову, тот спросил его:
— Что это с тобою, Лазарь: ты опять не в духе?
Он отвечал, замкнуто улыбаясь:
— Несчастье у меня случилось, Максим Сергеич.
— Какое?
— Святую святых вчера ночью спалило.
Загорелов улыбнулся.
— Какую это святую святых?
— Так уж это, секрет-с! — Жмуркин пожал плечами.
— Сувенир какой-нибудь от предмета сердца, что ли? — сказал Загорелов, расхохотавшись.
— Да почти что так-с, — отвечал Жмуркин и тоже засмеялся своим похожим на кашель смехом. А уже собираясь уходить, он внезапно сказал Загорелову:
— Я еще вот чем хочу обеспокоить вас, Максим Сергеич.
— Чем?
— А вот если я на этих днях попрошу у вас расчета, то есть окончательного, так уж вы будьте добры меня не задерживать.
— Вот это мило! С какой же это стати ты думаешь от меня уходить? Прожил у меня чуть не всю жизнь и вдруг? Зачем же это? Я тобой доволен, — говорил Загорелов в недоумении.
— И я доволен вами-с, Максим Сергеич! — Жмуркин почтительно изогнулся. — Но только дела такие у меня вышли. Чрезвычайной важности дела-с! Это, впрочем, не наверное-с. То есть, относительно моего ухода. Но если уж я расчет спрошу, будьте любезны не задерживать! Будьте любезны-с!
Выражение его лица было более почтительными, чем всегда.
IX
В этот день за обедом Загорелов смотрел необычайно веселым и оживленным. Дурное расположение духа, впрочем, мало было знакомо ему, но все же на этот раз его веселость казалась бьющей через край; он как бы предвкушал в своем воображении какое-то особенное лакомое блюдо, одно из тех, какие судьба преподносит даже и своим любимцам далеко не каждый день. И это-то обстоятельство и наполняло его весельем. Он со вкусом ел обед, со вкусом запивал его красным вином и весело говорил Перевертьеву: — Я крепко уверен, что пессимистическое нытье большинства современников обусловливается вовсе не тем, что они, видите ли, переросли жизнь и задыхаются в ней, как задыхаются высшие организмы в среде, где великолепно чувствует себя микроб. Совсем нет! Это одно только их утешение. Не переросли они жизнь, а недоросли до нее, и все их нытье выращено на почве несварения желудка и дряблости воли! Негодный фрукт на негодной почве! — Загорелов даже брезгливо фыркнул.
Суркова сказала:
— А Лермонтов? «И жизнь, как посмотришь с холодным вниманьем вокруг»... Следовательно, и Лермонтов — ничтожество?
Анна Павловна шепнула Глашеньке, кивая на мужа:
— О чем он? Иль у него живот болит? А у нас как раз грибы сегодня!
— У Лермонтова есть и другое стихотворение — сказал Загорелов, вытирая белоснежной салфеткой золотистые усы. — «И буду тверд душой, как ты, — как ты, мой друг железный!» И потом, гении — не в счет. Они может быть и воистину занесены к нам из других миров. По ошибке творящей силы, закупорившей их более возвышенные души в наши несовершенные с их точки зрения тела. А если это так, так нет ничего мудреного, что они болеют среди нас, как пальма, выращенная в Архангельской губернии. И, конечно же, их страдания возвышены, и я им верю всем сердцем, но все же нельзя не согласиться, что Архангельская-то губерния в этих страданиях совершенно ведь неповинна. И она в праве сказать пальме: «Ты прекрасна, мой друг; я это вижу, и я сама залюбовалась твоею ослепительной красотою. Но ты требуешь от меня того, чего у меня нет, ибо ты не можешь питаться так, как питается клюква. А потому ты умрешь. И твое божественное тело бросят в печь, чтоб согреть озябшие руки бродячего вогула». — Загорелов взял маленький стаканчик вина и залпом выпил его.
— Это жестоко по отношению к гениям — проговорила Суркова, останавливая на Загорелове свои горячие глаза.