Выбрать главу

— Конечно-с, вы совершенно правы, Максим Сергеевич, — согласился Жмуркин почтительно. — Совершенно-с правы!

Загорелов увидел ассигнации и небрежно смел их в ящик письменного стола.

— Да-с, — продолжал он затем как бы в задумчивости, — мои правила, может быть, несколько суровы, но зато они как нельзя более по климату. А на земле, где хорошо родится лишь картофель, смешно посадить ананас. Ведь ананас-то все равно у тебя не вызреет, и ты его не увидишь, а картофель даст тебе барыш. Так вот я и сажу картофель.

— Это-с конечно, — снова согласился Жмуркин.

Когда он собирался уже уходить из кабинета, он внезапно сказал Загорелову:

— А я вот лисичку выследил, Максим Сергеич. Так вот как вы думаете: брать ее мне, или не брать?

— Лисицу? Где? — спросил Загорелов.

Жмуркин минуту помолчал.

— В проточном овраге, — наконец отвечал он.

— Так конечно же брать! Что за вопрос! Или, впрочем, подожди до осени. Тогда шкурка у нее дороже будет.

Жмуркин пожал плечом.

— Нет, до осени мне ждать не модель, Максим Сергеич. До осени лисичка-то, пожалуй, и уйти может. Я уж лучше за шкуркой-то не постою. Уж какая есть!

— А тогда, конечно, не зевай, — согласился и Загорелов.

На дворе, по дороге к себе во флигель, Жмуркин не выдержал и расхохотался.

«Своей рукой благословил, — думал он о Загорелове, весь сотрясаясь от смеха, — своею собственной рукой».

— Ну и народец! — проговорил он вслух и все еще с хохотом.

— Ты чего со смеху-то помираешь? — спросил его Флегонт из окна кухни.

— Так, — отвечал тот, приближаясь. — Вот над чем. Было у меня, братец ты мой, именье, — заговорил он с развязными жестами, ставя ногу на фундамент кухни.

— Это где? — спросил Флегонт. — В нетовой губернии, пустого уезда, при селе малые охи, где родятся блохи? Там, что ль?

— Ну, да! — Жмуркин засмеялся. — И сажал я там, братец ты мой, — продолжал он с теми же развязными жестами, — сажал я там каждый год ананасы. И каждый год один убыток взамен того. Так вот я хочу теперь там картофель качать. Эта уж, братец ты мой, не сорвется!

Он хотел было еще что-то добавить, но выражение его лица внезапно не понравилось Флегонту, и он сердито сказал ему:

— А я тебе не братец ты мой, а Флегонт Ильич! И это ты помни!

Жмуркин пошел прочь от окна, как будто смутившись, с потерянным видом обходя углы построек.

— Ну и народ пошел, — заворчал Флегонт раскатывая скалкой посыпанное мукой тесто, — чего наплел, даже и гадалке не разгадать; все мудрить хотят, — на Тя, Господи, уповахом!

Вечером Жмуркин завалился спать ранее обыкновенного, но среди ночи он внезапно проснулся, как будто его кто разбудил. И тут же он сообразил, что ему что-то нужно сделать, непременно нужно, и сейчас же, пока в усадьбе все спят. Он сел на постели, протирая глаза и с беспокойством поглядывая на тусклые окна своего флигеля. Однако, он долго не мог сообразить, что за неотложное дело подняло его с постели так неожиданно, и он сидел на постели, напрягая память, чувствуя в себе странное беспокойство и волнение. И, наконец, он припомнил. Он оделся, надев сверх пиджака ватную куртку, так как его сильно знобило, и подошел к столу. Открыв его ящик, он вынул бережно сохранившуюся там отмычку и опустил ее в карман своей куртки. После этого он вышел на двор; осторожно пробираясь мимо окон, он обогнул, наконец, усадьбу и очутился среди холмов глаз на глаз с туманной ночью. Жмуркин облегченно вздохнул и, постоянно нащупывая в своем кармане находившуюся там отмычку, быстро пошел по скату, направляясь к старой теплице. Он шел и думал.

«Все так живут, и он прав совершенно так же, как прав Загорелов, как прав Быстряков, как правы Перевертьев и Суркова, как права она, эта женщина с глазами ребенка и с хитростью лисицы. На земле где родится картофель, нельзя сажать ананасов».

Он поспешно шагал по скату, не ощущая в себе ни страха, ни волнения, ни тоски, — ничего. Мысль, метавшаяся в нем ранее, как беглое пламя зарницы, уже стояла перед ним во весь свой рост, но он не отвертывал более своего лица.

— Ну, так что ж! — говорил он спокойно, с жадностью втягивая в себя влажный ночной воздух.

Подойдя к теплице, он вложил в замочную скважину двери лезвие отмычки и сильно нажал на нее, потянув в то же время дверь. Дверь отворилась. Отмычка оказалась вполне пригодной. Это не возбудило в нем радости, но и не нарушило его спокойствия. Он лишь убедился в пригодности своего инструмента, и только. Он заглянул в теплицу. Ему пришло на мысль, что вот придет момент, когда Лидия Алексеевна будет сидеть вон там на тахте в своем сером и длинном плаще, и он войдет к ней вот с этою же отмычкой в руках. Однако и эта мысль не обрадовала его, но и не испугала. Он только стал как будто бы еще спокойнее, словно застыв в своих намерениях с безразличием льда. Снова заперев затем дверь теплицы, он поспешно вернулся к себе во флигель, поспешно разделся и тотчас же уснул крепким сном.

XIV

Весь следующий день Жмуркин пробыл все в том же равнодушии, безучастно слоняясь по усадьбе, безучастно вступая в разговор. Но ночью ему не спалось, хотя он и объяснял себе это тем, что он хорошо выспался в прошлую ночь. Снова одевшись, он вышел в сад, прошел к скамье и сел там, скрытый со всех сторон густыми зарослями сирени. Здесь было тихо; большой каменный дом спал, и ночной шелест казался Жмуркину дыханием спящего здания. Очевидно, было уже поздно. Жмуркин шевельнулся, удобнее усаживаясь на скамейке. И тут он увидел Перевертьева. Тот беспокойно слонялся по аллее, в двадцати саженях от Жмуркина, направляясь с нетерпеливым видом от каменных ступеней балкона до того места, где пологий скат сада круче обрывался навстречу к Студеной. На его плечи был накинут темный и широкий плед, в который он закутывался порою с жестами сильно прозябшего. Жмуркин равнодушно оглядел всю его тонкую и быструю в движениях фигуру, и ему стало ясно, что Перевертьев давно уже ждет кого-то, озябнув от нетерпения.

«Это он Суркову», — подумал он.

В то же время нижнее угловое окно тихо распахнулось, и из него проворно выскочила Суркова. Багровый шелк ее юбки мигнул на минуту над фундаментом дома, как язык вспыхнувшего и тотчас же погасшего пламени. Она двинулась аллеей навстречу к Перевертьеву.

— Ваше отношение ко мне положительно невыносимо, — заговорила она, приближаясь к нему.

Темный фланелевый балахон, с короткими до локтей рукавами, мягко обнимал ее стройную фигуру.

— Вы составили себе какое-то глупейшее расписание, — продолжала она затем, взглянув на Перевертьева с выражением гнева, — и воображаете, что я в самом деле должна этому расписанию следовать. И теперь вот вы три раза стучали ко мне в окошко, вызывая меня сюда. Будьте же благосклонны ответить, для чего я вам понадобилась так безотлагательно? — Она рассмеялась.

Ее гортанный смех прозвучал в сумраке аллеи красивою песней.

Перевертьев стоял перед ней бледный, кутаясь в свой плед, как сильно озябший.

— А вот этого я и сам не знаю. Я сам не знаю, зачем вы мне нужны, — отвечал он, тоже как бы сердясь, — но я без вас жить не могу! — Он передернул плечами. — Нехорошую игру сыграли вы со мной, сударыня, — добавил он задумчиво, с оттенком гнева и грусти.

Суркова снова было рассмеялась, но тотчас же оборвала смех; ее горячие глаза со вниманием остановились на бледном лице Перевертьева.

— Я в этом не виновата, — сказала она, минуту как бы подумав о чем-то.

Они двинулись аллеей.

— Какая ночь! — сказала она, вдруг вздохнув.

Перевертьев нетерпеливо пожал плечом.

— Какое мне дело до ночи! — проговорил он, сердясь. — Я вас люблю! Для вас эта ночь хороша, а для меня отвратительна, — добавил он, — помните Пушкина: «О, ночь мучений!»

Он замолчал, встряхнув пледом, словно в нетерпении и гневе.

— Я в этом не виновата, — повторила Суркова, — а если виновата — простите!

Они тихо двигались сумрачной аллеей, среди притихших деревьев; отрывистые звуки их речи звучали в тишине короткими аккордами.