— Нет ты можешь оставаться богатыми — сказала она, — но сделай для меня вот что: продай все имущество и бежим с тобою. Я люблю тебя, и мне надоело сидеть по уши в обмане. Убежим с тобою! — повторяла она, заглядывая в его глаза с выражением мольбы.
— Куда?
— За границу, в Америку, куда-нибудь! — Она вся прижалась к нему с внезапной надеждой в сердце.
Грустно-озабоченное выражение его лица точно оживило ее. Между тем он долго сидел в задумчивости и молчал. В нем как бы шла некоторая ломка. Она застыла рядом с ним в беспокойном ожидании, придерживая его руку в своих, точно желая передать ему всю свою решительность.
— Нет, я этого не могу сделать, — наконец проговорил он, как бы очнувшись. — Ты знаешь, я не могу жить без дела, а что я буду делать там, в этой Америке? Я боюсь очутиться там в положении клюквы, пересаженной на экватор. И потом, чего ты боишься?
Он заговорил все на ту же тему, пытаясь убедить ее, что бояться им нечего, что никакая нелепая неожиданность не может обрушиться на их головы, раз они умны и осторожны.
Она не могла переломить и одолеть его, и по дороге домой она печально думала о нем: «самоуверен, как мальчик».
В саду она увидела Анфису Аркадьевну и подошла к ней. Та со вниманием читала книгу, шевеля мясистыми губами.
— Ты что же это, голуба, говорила мне, что этого самого Лафре убили? — сказала она. — А он здоровехонек! Вот видишь, — она повела пальцем по странице, — вот видишь! «Ха-ха-ха, засмеялся капитан Лафре»... — прочла она по слогам.
— Лафреньер, — договорила за нее Лидия Алексеевна и замкнутым голосом она добавила: — Его убивают в пятнадцатой главе, а это четырнадцатая.
— Ах, и то правда! — спохватилась Анфиса Аркадьевна. — А я грешным делом перепутала. Я ведь римскую-то цифирь только до двенадцати знаю!
Она замолчала. Лидия Алексеевна внезапно положила ей на плечи обе руки.
— Сестрица, — сказала она жалобно, — вы спрашивали меня, есть ли и у меня Лафре. И знаете что? Скоро у меня их два будет!
Она припала к ней.
— Ну, будет, будет, голуба! — зашептала Анонса Аркадьевна, прижимая ее к себе. — И если я тебя этим самым поганым Лафре обидела, прости ты меня, глупую! Ну, будет, будет, будет!
XXI
Прошла неделя. Был вечер, и потускневшая поверхность Студеной дымилась паром. Жмуркин беспокойно слонялся по берегу, тревожно прислушиваясь к мучительному чувству, пронизывавшему его сердце острою болью. Это чувство точно предостерегало его в чем-то, и, озираясь по своему обыкновению на свой план, он с недоумением думал:
«Чего же я беспокоюсь-то? В плане ведь все аккуратно. Все, как есть! Чего же это я?»
Он был уверен, что в этом отношении все обстоит вполне благополучно, по это сознание нисколько не утешало его теперь, а лишь повергало в недоумение еще большее, и он говорил себе:
«А если все обстоит благополучно, так чего же я волнуюсь? Стало быть не все благополучно, а только я не вижу бреши!»
— Разве же этого не может быть? — спрашивал он себя и уже вслух, разводя руками, бледный и взволнованный.
Он в унынии хватался за виски и снова принимался напряжению думать все о том же, проверяя каждый малейший штрих своего плана. Он уже не думал ни об обладании тою лукавой женщиной, ни о деле своего мщения, как он любил называть свои намерения, а только о своем плане, только о нем одном, точно он заслонил перед ним весь мир, всех и все, точно он придавил его собою, как каменная груда. И внезапно ему стало ясно в то же время, что он уже давно думает только о нем одном, об этом плане, о мечте, точно для него было гораздо важнее доказать себе свою берложью правоспособность, чем осуществить свои намерения на деле.
На минуту ему стало страшно от этого сознания.
«Что же это я все об одном и том же?» — подумал он с тоскою. Он присел на берег и, поглядывая на туманившуюся поверхность реки, решился ни о чем не думать более. Однако, план вставал перед ним снова, как призрак, от которого нельзя было откреститься никакою молитвой, и, забывая свое решение, он думал снова:
«Что же в нем неладно, если так?» Он шевельнулся, разводя руками и снова уходя с головою в свои думы, нахлынувшие на него, как наводнение.
«Постойте, постойте!» — думал он, словно обращаясь к кому-то, кто мешал ему разобраться с должным вниманием в этом потоке дум. И он снова принимался за свои выкладки, шевеля губами.
«Она никому не может сказать, — думал он о Лидии Алексеевне, занятый бесконечной проверкой своего плана. — Никому не может, так как если она выдаст нашу тайну Максиму Сергеевичу, я, лишь только узнаю об этом, сейчас же иду с докладом к Елисею Аркадьевичу. Следовательно, ей нет никакой выгоды обличить меня перед Максимом Сергеевичем».
— Так-с! — проговорил он вслух, взвесив все эти соображения. — Это-с совершенно верно, — проговорил он снова. — Так-с!
«Теперь-с, — снова погрузился он в свои размышления, — ей нет никакого расчета сказать о моих притязаниях и Елисею Аркадьевичу, так как этим она опять-таки повредит тому же Максиму Сергеевичу.
— Так-с, — снова проговорил он вслух, — и это-с совершенно справедливо!
Он хотел было приподняться с берега и даже сделал уже первое движение к этому, как вдруг снова тяжело опустился, почти упал на берег, с открытым ртом и выпученными глазами. Его сознание словно прорезала молния, и внезапно он увидел в своем плане брешь во всю стену. Все его расчеты, которыми он любовался с таким самодовольством, как дурак, не стоили и полушки. Открытие это было для него так неожиданно и так шло в разрез с прежними его мечтаниями, что он не сразу поверил ему, и долго он сидел на берегу с криво раскрытым ртом и вытаращенными глазами, с диким желанием кричать: этого не может быть, не может быть! Лжете вы все!
Но, еще раз внимательно проверив свое неожиданное открытие, он прошептал:
— Это-с совершенно справедливо! Да-с!
План его не стоил ничего. Это было совершенно справедливо. Как только он не сообразил этого раньше! Следуя с точностью предначертаниям этого плана, он не приобрел решительно ничего и только самого себя запер в ужаснейшую ловушку.
— Самого себя запер! Самого себя! — повторял он потерянно. — В ловушку!
Он понуро задумался.
Существенный недостаток его плана заключался вот в чем. Приняв за его основание заповеди и ухватки берлоги, он ожидал от противников противодействий, так сказать, в человеческом духе и на этом-то строил все свои расчеты. Таким образом, его план, действительно, мог бы оказаться достаточно неуязвимым, если бы его исполнение должно было протекать, так сказать, в человеческом обществе. Но идти войною с такими соображениями в руках было бы чересчур наивно. На берложье нападение нужно ожидать и берложьих же противодействий, а при таких условиях его план не годился никуда. И теперь вот каким образом могут ответить на его нападение Лидия Алексеевна и Загорелов. Лидия Алексеевна скажет об его, Жмуркина, притязаниях Максиму Сергеичу, и, вероятно, она уже сказала ему о них, экстренно вызвав его для этого сюда, почему тот и приехал совершенно неожиданно 14-го, в день, назначенный для ее решительного ответа. Весьма вероятно, что это так произошло. Даже наверное так! А осведомленный обо всем Загорелов, конечно, не будет поднимать шума, примет самый невинный вид и постарается разделаться с ним, Жмуркиным, совершенно точно так же, как разделывается волк с собакой, напавшей на его логовище. И конечно же Загорелов будет дружески кивать Жмуркину, не подавая ни малейшего подозрения на то, что он уже осведомлен, до тех пор, пока он не сотрет его с лица земли, как гнусного червяка. А разве мало способов пригодных для этого?
«С зайцами можно обращаться по-заячьи, но с волками непременно по-волчьи!» — припомнилось Жмуркину любимое изречение Загорелова, и он понял, что тот причислит теперь его к волкам и не поцеремонится в средствах.