«И в случае чего, — сейчас же наоборот!» — думал он.
И он оставался жить здесь.
Как-то раз среди ночи он проснулся в сильнейшем беспокойстве, с удушливым криком, ощущая припадок мучительного сердцебиения. Он услышал извне какой-то подозрительный шорох, и ему показалось, что его флигель обкладывают сухим хворостом; он сразу же сообразил, что это делают для того, чтобы подпалить затем его жилище. Он беспокойно бросился к револьверу и не нашел его. Ему пришло в голову:
«Отобрали! Умышленно!»
Он бросился к токарному станку, вооружился тяжелым молотом с металлическою ручкой и, тихонько полураскрыв дверь, выглянул наружу, сжимая свое оружие в похолодевшей руке. Но вокруг не было ни души. Лунная ночь сияла на небе, и сад спал в серебристом покрове. Осторожно прислушавшись, он двинулся на крыльцо, беспокойно оглядываясь разыскивая невидимых врагов, мягко ступая босыми ногами. С теми же телодвижениями он обошел весь свой флигель, заглядывая в глубину кустарника, неподвижно купавшегося в зеленоватом свете месяца. Но и там он не увидел никого. Это его несколько успокоило, но теперь он уже боялся возвратиться назад во флигель. Ему пришло в голову, что пока он делал свой обход и был у задней стены, в открытую дверь флигеля мог кто-нибудь проскочить и затем спрятаться в темном углу. И когда он теперь войдет туда, его внезапно ударят по голове, накинут на его шею полотенце, задушат как беспомощного кролика.
«Что же это такое? — думал он с тоскою, застыв перед своим флигелем с молотом в руке. — Что теперь будешь делать?» — шептал он в мучениях, чувствуя себя запертым в ловушку.
С минуту он простоял так, напряженно разбираясь в безвыходности своего положения, а затем ему пришло на мысль идти сейчас же к окну загореловской спальни, разбудить того ударами по стеклу и покаяться ему во всем. Пусть он его судит сейчас же и как хочет; все же это нисколько не страшнее тех ужасов, среди которых он живет уже давно. Эта мысль как будто даже понравилась ему; он словно успокоился и двинулся к дому, как был, в одном белье. Через минуту он уже был там, у этого окна, светившегося под лунным светом. Окно это выходило на восток и не задергивалось на ночь гардиной, так как Загорелов любил, чтобы его поднимало с постели восходящее солнце. Жмуркин затаил дыхание, осторожно поставил ногу на широкий выступ фундамента, и заглянул через это окно в глубину спальни. Однако, в первую минуту он ничего не увидел там; у него точно мутилось в глазах от мучительного сердцебиения, снова наполнившего его шумом, похожим на сердитый свист кузнечных мехов. В нем точно раздували этими мехами какую-то отчаянную решительность, как кузнец раздувает горячее пламя угля, и Жмуркину стало ясно, что просить у Загорелова какой-то там милости он пожалуй что и не станет. Он передохнул и снова заглянул в окно спальни. И тогда он увидел Загорелова, он внимательно оглядел его. Загорелов спал на спине, до пояса завернутый в простынку, и его красивая голова высоко лежала на белевших подушках. Ворот его рубахи был расстегнут, и Жмуркин увидел на его груди маленький серебряный крестик и такой же медальончик, вероятно, образок с сорока мучениками, — тот самый, при помощи которого он купил все это имение. Жмуркин услышал его ровное и спокойное дыхание и тут же заметил, что окно его спальни даже не заперто. Загорелов спал безмятежным сном младенца, даже не потрудившись запереть на ночь окна. Это открытие поразило Жмуркина, и на минуту в нем шевельнулась какая-то мысль, которая как бы шла вразрез с прежними его думами, но она сейчас же исчезла, словно утонув во мгле. Передвинувшись на выступе фундамента к одной стороне окна, зажав под мышкой свой молот и не спуская глаз с лица Загорелова, он стал тихонько отворять створку окна; та плавно двинулась к нему навстречу без звука, точно ее петли предупредительно смазали маслом.
Его сознание напряженно застыло, словно замкнувшись непроницаемым кольцом вокруг одной идеи: «Молотком в лоб и изо всех сил!»
«Ты на два вершка от душегубства ходишь!» — внезапно припомнились ему слова Безутешного. И непроницаемое кольцо разорвалось перед этим воспоминанием, как туча перед бурей.
Жмуркин поспешно спрыгнул с фундамента, быстро прошел к себе во флигель и, швырнув молот на прежнее его место, сел на кровать. На минуту все ложные страхи точно покинули его, и он внезапно увидел ту пропасть, куда его влекло так неудержимо. Он схватился за голову и горько заплакал, припав к подушке. А утром, когда он проснулся, та же мучительная мгла одевала его сознание, и он тотчас же устремился на поиски своего револьвера. Его он нашел вскоре же в кармане ватной куртки, но зато он обнаружил у себя новую пропажу. И эта последняя пропажа была много существеннее первой.
Пропал его дневник, тот самый, которым он запугивал Загорелова.
— Ловко? А? — шептал он, бледнея после усиленных и бесполезных поисков. — А? Самонужнейший документ выкрали!
Он как будто бы теперь сообразил с совершенной ясностью, что значит ответ Загорелова: «муха берложья»!
Вечером в тот же день он почтительно спросил его:
— Вы помните, я вас как-то-с о дневничке моем предупреждал?
— Помню, помню, — отвечал Загорелов весело.
— Так вот-с, я вам забыл тогда сказать, что он у меня в двух копиях имелся. Одна, то есть, у меня, а другая у постороннего лица, для передачи той самой особе. На случай безвременной кончины! — пояснил он.
— В двух копиях? — переспросил Загорелов. — Это хорошо; а ты «муху берложью» помнишь? — вдруг добавил он, рассмеявшись.
Жмуркина точно всего передернуло. Он не отвечал ни слова и, сердито повернувшись, пошел от Загорелова.
«Опять заковычка! — думал он, останавливаясь посреди двора. — Стало быть, опять жди чего-нибудь такого!»
Весь вечер он проходил по усадьбе, углубленный в свои размышления, бледный, с потерянным взглядом. Хорошенькая Фрося несколько раз прошла мимо него, и с досадою отвернув от него лицо, но задевая его не без умысла юбками, она каждый раз задумчиво и скороговоркой произносила:
— Пучины моря кто измерит? Кто усладит мои мечты? Кто сердцу бедному поверит? — Увы! не ты, — увы! — не ты, — увы! — не ты!
Но он не слышал и не видел ее, точно отгороженный от нее чем-то.
XXIII
Дни по-прежнему стояли солнечные и приветливые. Изредка веселый и шумный дождь звонко барабанил по железным крышам построек, порою гудел ветер, закручивая по дороге пыльные вихри, прыгавшие с обрывов холмов на светлые воды Студеной. А затем окрестности светлели снова в радушном тепле ясных и приветливых дней. И если судить по наружному виду, в обеих усадьбах все обстояло вполне благополучно. Загорелов ходил все такой же веселый и счастливый. Хлеб уже перевезли на гумна; у мельницы сердито завыл барабан молотилки, жадно перебивая золотистую солому своею железною пастью, и нагруженные зерном телеги целыми днями нетерпеливо скрипели у амбаров, торопясь пересыпать свой груз в их ненасытные животы.
Весь урожай был уже на виду, и Загорелов весело потирал руки, предвкушая изрядные барыши, строя планы будущих посевов, новых работ, новых обогащений. И, поглядывая вокруг с уверенностью удачника, он думал:
«Я буду богат, я буду страшно богат!»
Порою он приходил в контору к Жмуркину, веселый и ясный, весь словно благоухающей счастьем, и, дружелюбно кивая ему, говорил:
— Урожай прямо-таки баснословный; мы обогатимся. Мне ужасно везет, Лазарь, и вот тебе наглядное доказательство, что судьба покровительствует только тем, кто умеет жить, в ком есть энергия и сила. Да иначе и быть не может! Тучное зерно процветает и при маленьком дождике, а слабое гибнет и при ливне. В этом-то и заключается все покровительство судеб, счастье и удача, и этот закон тяготеет над всеми живущими. Сильный благоденствуй, а слабый... что же делать? — Загорелов пожал плечами.