— Сделайте ваше одолжение, — отвечал Жмуркин равнодушно. — Я вам все-с сказал, и теперь будьте любезны оставить меня в покое. Будьте благонадежны, что я отсюда никуда больше не двинусь. У меня вот тут и провиант приготовлен, суточек на трое-с; с голода я не умру-с. — Он подошел к письменному столу и, приподняв газетный лист, показал под ним кусок черного хлеба, круто посоленный. — Чего ж вы стоите? — спросил он Загорелова. — Уходите, сделайте милость, и оставьте меня в покое. У меня тут свои дела есть. Ну, уходите-с! — повторил он, окидывая Загорелова презрительным взглядом.
Загорелов не шевелился.
Жмуркин вынул из кармана тоненькую восковую свечку и небольшую книжечку. Не обращая более на Загорелова ни малейшего внимания, он зажег эту свечу, раскрыл книжку и стал у ног распростертого на тахте тела.
Несколько раз перекрестившись, он стал читать.
«Да обрящется рука твоя всем врагом твоим, десница твоя да обрящет вся ненавидящия тебя», — читал он монотонно, придерживая в руке свечу и книгу.
— Послушай! — вдруг спросил Загорелов. — Какая такая вещь запечатывает меня в конверт, по твоему выражению? Глаза Загорелова были сухи и блестящи, его вид казался встревоженным. Очевидно, он был крайне утомлен.
— Поезжайте к становому! — огрызнулся на него Жмуркии брезгливо и с неудовольствием. — Сколько раз вы заставите просить себя?
— Сейчас еду, — сказал Загорелов, точно встряхнувшись, — и ты увидишь, как ты у меня запляшешь, ты увидишь!
Он пошел мимо Жмуркина вон из теплицы. Тот читал:
«Плод их от земли погубиши и семя их от сынов человеческих».
XXIX
Уже совсем светало, когда Загорелов вернулся к себе в усадьбу. Он прошел в спальню, стащил с себя сапоги и лег в постель, почувствовав внезапно крайнее утомление.
«Как проснусь, тотчас же к становому, — подумал он, закрывая голову одеялом. В его голове словно что-то возилось. — Я тебе покажу! Я тебе покажу, голубчик! — сердито думал он о Жмуркине. — А какую это вещь он мне подбросил? — вдруг задал он себе вопрос. — Все-таки ее не мешало бы устранить. Если это только возможно, конечно», сейчас же добавил он мысленно, точно желая убедить себя, что в этой вещи все же нет ничего опасного для него. Его голову мучительно засверлило. Он сбросил одеяло и встал на ноги. «Не уснешь», — подумал он с тоскою.
Он прошел в кабинет и заходил там, перекладывая и переставляя в нем с места на место каждый предмет. Он искал ту вещицу, — ту, самую главную, которая должна «запаковать» его на каторгу как выражался он мысленно.
«Это не кистень, — думал он в то же время с беспокойством, — кистень он у меня выкрал, его нигде нет, и он где-нибудь его зарыл. Это — совершившийся факт. Но тогда какая же это самая главная вещь?» — снова задавал он себе все тот же вопрос.
Он остановился посреди кабинета в задумчивости и опять пошел к письменному столу, решившись перерыть в нем все до последней бумажонки.
«На каторгу ты меня все-таки не законопатишь, — думал он о Жмуркине. — Врешь, голубчик, сам туда улетишь!»
Перерыв все на письменном столе, он пошел обратно в спальню, чтоб оглядеть свой гардероб. Но когда он вошел туда, в его глаза ослепительно ударило солнце. Он внезапно остановился на полдороге к гардеробу.
«Какой вздор! — подумал он, словно очнувшись. — Невиновного уличить нельзя. Ничего не буду искать. Баста! Сейчас же ложусь спать, а как проснусь — к становому. В ту же минуту к становому! Ты у меня попляшешь!» — снова злобно подумал он о Жмуркине. Он лег на постель и с головою укутался одеялом. Его мозг точно стыл, и теплота одеяла приятно отогревала голову. «Ты у меня попляшешь, ты у меня попляшешь!» — твердил он, засыпая.
Впрочем, то состояние, в которое он погрузился, мало походило на сон. Его мысль беспокойно и безостановочно работала все в том же направлении. О Лидии Алексеевне он как будто бы стал забывать. Мучительное и беспокойное чувство, казалось, начинало вытеснять из него всех и все.
Его разбудил звон посуды в столовой. Там пили уже чай. Он взглянул на часы и понял, что спал не более двух часов. Однако, все же он почувствовал себя свежее.
Он пошел умываться, с удовольствием подставив голову под шумную струю бившей фонтаном воды. И умывался и одевался он так же тщательно, как всегда, но он уже не находил в этом никакого вкуса К чаю он вышел весь вычищенный и вылощенный по-прежнему, однако, грустный, задумчивый и сосредоточенный. И, попивая свой стакан, он внезапно сказал Перевертьеву:
— Как часто на каторгу идут совершенно невинные люди!
— А что? — спросил тот его.
— Припомните дело старухи Васильевой, — говорил Загорелов с серьезным и озабоченным выражением лица. — Убил ее квартирант-слесарь, а пошел на каторгу родной племянник. И в этом нет ничего удивительного. Нет ничего легче, как уличить вместо себя другого; стоит только подбросить ему несколько вещей, и тот окажется весь запутанным в паутину. Не правда ли?
— Ну, положим, — отвечал Перевертьев, — никакая вещь не уличит вас, если вы сумеете доказать свое отсутствие на месте, где совершено преступление.
— Так-то так, — согласился и Загорелов, — но все-таки запутать совершенно невинного чрезвычайно легко. Стоит только сильно этого пожелать!
— Положим и это отчасти верно, — подтвердил ту же мысль и Перевертьев.
После чая Загорелов тотчас же приказал подать себе лошадей: и отправился в село Протасово, где находилась квартира станового пристава. Кучеру, впрочем, конечной цели своей поездки он не сказал.
— В Протасово, — коротко приказал он ему, — да поживее!
По-видимому, он был совершенно спокоен. Всю дорогу он думал, как он начнет свой рассказ в квартире станового, что будет говорить во время дальнейшего следствия, как будет держать себя на суде.
«На каторгу, конечно, ему не удастся меня законопатить, — думал он о Жмуркине, — но все же как это неприятно фигурировать на суде в качестве обвиняемого в убийстве! Что же может быть хуже!»
— Проклятая тварь! — проговорил он злобно.
Он ясно представил себя на скамье подсудимых. Зал переполнен публикой; он бледен, но совершенно спокоен. Вот он встает и говорит; все жадно прислушиваются.
— Я, действительно, был в связи с покойной Лидией Алексеевной Быстряковой, но я ее не убивал, — говорит он.
В зале перешептываются.
«Какая гнусность! — подумал он с отвращением. — Наши отношения с Лидой придется выложить на стол, как вещественное доказательство!»
Он передернул плечами, точно ему стало холодно, и снова задумался, привалясь в угол экипажа. Стараясь представить суд, он внезапно сопоставил те показания, какие даст на суде Жмуркин, с своим собственным, и ощущение ужаса охватило его всего. Ему стало ясно, совершенно ясно, что в показаниях Жмуркина — стройная и правдивая картина, а его, Загорелова, обвинения, направленные против последнего, действительно, похожи на какой-то нелепый бред, на вымысел на сваливание с больной головы на здоровую.
«Убита замужняя женщина, — думал он напряженно, — моя любовница. На ней на пять тысяч драгоценностей, и все они целы; вывод ясен: убита не ради грабежа. Теперь, — продолжал он свои размышления, — мой кистень, мой чапан, перенесение тела в теплицу, ключ от которой сохранялся всегда у меня, да кроме того, показания вот этого Жмуркина, — все это такие улики, от которых мне не откреститься ничем! Ведь это ясно же!»
— Я закопопачен, — прошептал он с тоскою, вдруг почувствовав себя бесконечно беспомощным.
«Могу ли я доказать, по крайней мере, свое отсутствие на месте преступления?» — тотчас же задал он себе вопрос, с головою уходя в свои размышления. И тотчас же он ответил себе, что доказать даже это он будет не в силах. Положительно не в силах. Во весь тот ужасный вечер он весьма часто и надолго отлучался ради всевозможных хозяйственных распоряжений, а потом и ради проверки отчета по мельнице на что его вызвал все тот же Жмуркин. «Я у него в лапах, — подумал он, — проклятая тварь!»