— Что же, — продолжал он затем, — если мы, черви, будем стараться, по крайней мере, быть нарядными червями, умными, сильными, благородными пожалуй отчасти, — добавил он.
— Это по-вашему так, — перебил его Жмуркин, — а по-моему, если уж я червь, так я и буду самым настоящим червем. И даже чем хуже, тем лучше! Потому что этим самым сугубым моим-с принижением я верховному безразличию мщу-с. За поругание светлой мечты моей мщу! Мщу-с! — повторил Жмуркин с внезапной судорогой на губах. И, забрав свою папку, он поспешно вышел из кабинета.
«Чудак!» — подумал Загорелов, улыбаясь.
Однако, тень уныния скользнула по его лицу, — точно разговор с Жмуркиным всколыхнул в его сердце что-то. Он встал из-за стола, прошелся раза два по кабинету и опустился затем на диван в задумчивости. Утренняя прохлада вливалась в открытое окно кабинета и касалась его щеки, как чье-то легкое дыхание. Казалось, там, за окном, стоял кто-то, светлый, вечно юный и непорочный.
«За поругание светлой мечты моей мщу! — припомнилось Загорелову. — Смешные люди, — подумал он с некоторой грустью: — кому тут мстить и за что? Ведь в таком случае и курильщики опиума вправе мстить за поругание своих несбывшихся грез. А кто же тут виноват? Не кури опиума, — вот и все!»
Он встал с дивана и пересел на стул.
«Светлые мечты, светлые мечты», — думал он в грустной задумчивости, и его сердца как будто касалось нежное и легкое облако. Утренняя прохлада дохнула ему в лицо снова, точно желая сказать что-то.
— А-а, что за вздор! — вдруг проговорил Загорелов сердито, словно отмахиваясь.
Он поспешно встал, оправил перед зеркалом бороду и пошел в столовую пить чай. Оттуда уже раздавался звон посуды, и ленивый голос Анны Павловны говорил:
— Фрося, голубушка, принеси ты мне чайку в спальную. Не спалось мне что-то, милая; полежу я еще хоть с часочек! За меня Глашенька пусть чай разольет.
«Экая ленища! — думал Загорелов о жене. — Даже чай лень разлить!»
Он сердито прошел в спальню к жене и сказал:
— Анна Павловна, неужели вам надо по двадцати часов в сутки спать? Разлейте хоть чай-то сами. Ведь у нас гости!
— Сейчас, Максим Сергеич, — раздалось из-под одеяла, — сейчас, сейчас; я только чуточку, самую чуточку!
«Вот тут тоже, — думал Загорелов, удаляясь из спальни, — из-за светлых мечтаний все бока себе отлежали!» «Да что я буду делать-то? — мысленно передразнил он ленивый голос жены. — Еще обидишь кого или согрешишь!»
А Жмуркин пил в это время чай у кухни с Флегонтом на свежем воздухе. Из окна кухни вкусно пахло кореньями и хорошо пропеченной булкой, и Жмуркин, с удовольствием вдыхая пахучий воздух, весело схлебывал с блюдечка чай и весело говорил:
— Гениальный человек Максим Сергеич, золотая голова!
— А что?
— Как что? Какое именье задаром охватил?
— Ужли задаром?
— А как же! Ведь это все на наших глазах произошло! Ведь я с малых лет в доме Максима Сергеича вроде как воспитывался. И всю эту музыку знаю. Очень доподлинно! Так рассказать?
— Качай-валяй!
Жмуркин налил себе свежего чаю и продолжал:
— Пронюхал он, что господин Хвалынцев...
— Это Петр Павлыч? Бывший хозяин здешний?
— Он самый. Прослышал Максим Сергеич, что Петр Павлыч в Париже в долги влопался и в деньгах нужду возымел. А именье у него шесть тысяч десятин было и заложено по тридцати рублей на десятину. Только пронюхал об этом Максим Сергеич, и, видимо, у него тотчас же в мозгах мечта эта самая всеми колесами завязла. Чтобы, то есть, вот это именье заполучить. И поженился он тут скоропостижно на Анне Павловне. А та постарше его годочков на шесть, и за ней по случаю этому прилагательного двадцать пять тысяч значилось. Ну-с, заполучил он денежки эти, свое именьишко вдруг заложил и пропал неведомо куда. Это мы так думали. А оказывается, он к Петру Павлычу уехал. В Париж. Вон куда! Приехал и стал его, конечно, оглаживать сахаром-медом оказывать очки втирать. «Продайте, дескать ваше именье!» — «Извольте. За сколько?» — «За тридцать тысяч!» Тот даже в амбицию. «Хотите, говорит, двести тысяч в доплату к банку?» А Максим Сергеич смеется. «Да я, говорит, то же самое вам предлагаю». — «Как то же самое?» — «Так то же самое. Продайте, говорит, мне ваше именье за тридцать тысяч. И эти денежки я вам единым моментом выкину. И сейчас же закладную совершим. То есть, как будто бы я именье мое у вас в ста семидесяти тысячах заложил. А через год я их вам уплатить обязуюсь. А не уплачу — именье ваше, а мои тридцать тысяч — фью-с, в гости уехали! Хотите, говорит?» А Петр Павлыч ему: «А кто же, говорит, мне составление закладной обеспечит? Илья пророк что ли?» — «Нет, говорит, не Илья пророк, а сорок мучеников». И показал ему тут Максим Сергеич на кресте своем благословение материнское, образочек серебряный. «Вот, говорит, они все обеспечат». И тут же добавил: «Ведь мы, говорит, тем же часом, не выходя, оба акта совершим. Как же я на попятный пойду? Да разве есть, говорит, на свете такая наглость?» И так понравилось это Петру Павловичу, что он руку ему тут же пожал. Согласился.
— Ужли он и после сорока мучеников его обдул? — спросил Флегонт.
— Вот то-то и есть, что нет! — весело воскликнул Жмуркин. — Зачем? С зайцами можно и по-заячьи! Приехал сюда Максим Сергеич с двумя актами в кармане и, понимаешь ли, в полгода четыре тысячи десятин восьми деревням по частям распродал. Через банк. И за это самое двести сорок тысяч чистаганчиком заполучил. Итого вышло ему за хлопоты две тысячи десятин с усадьбой, да сорок тысяч деньгами. Гениальный человек Максим Сергеич! — заключил Жмуркин.
Флегонт сказал:
— Да, это не телячьи мозги с изюмом!
IV
В этот же день после обеда Жмуркин сидел на берегу Студеной, боком к воде, и задумчиво глядел на цепи лесистых холмов, туда, где в солнечном свете резко вырисовывалась усадьба Быстрякова. А подле него, у самой воды, ходил взад и вперед Безутешный, брат Анны Павловны Загореловой, высокий, широкоплечий и сутулый. Он поглаживал свою короткую бороду, покрывавшую его одутловатые щеки и подбородок, как кудрявый мех, и говорил. Говорил он внушительным, но приятным басом, гудевшим, как стопудовый колокол.
— Загорелов говорит: «Стремись к личному счастью. Вот единственное назначение человека», — гудел он. — А я говорю: «Ни счастья ни несчастья нет, а есть только весьма условное представление о том и о другом. А посему все стремления — вздор. Будь хладнокровен и созерцай жизнь. Вот единственная удобная позиция для человека, не лишенного ума!»
Он замолчал. Жмуркин беспокойно шевельнулся.
— Да-с. Так вот каково мое суждение, — снова прогудел Безутешный, ярко выговаривая букву «о».
Жмуркин шевельнулся с тем же встревоженным видом и подумал:
«Придет сегодня Лидия Алексеевна, или не придет?»
Это место у реки он выбрал недаром.
Отсюда вся усадьба Быстрякова была как на ладони, а Жмуркину был необходим до зарезу вот именно такой наблюдательный пункт для следующих целей. Он знал, что у Загореловых собираются сегодня гости. Вероятно, придет и Лидия Алексеевна; и вот, когда она выйдет из ворот усадьбы, Жмуркин незаметно перехватит ее где-нибудь на дороге и будет наблюдать за нею. Может быть, ее встретит Загорелов где-нибудь в закоулке и якобы случайно, и эта встреча, может быть, что-нибудь поведает Жмуркину, разрешив так или этак его сомнения, мучительно томившие его. И вот он сидел и глядел на усадьбу, почти не слушая Безутешного. А тот прохаживался мимо него и говорил:
— Вот я целый час говорю с тобою, а сам вижу, что ты ни единому слову моему не веришь. И не думай, что ты не веришь мне только потому, что человек я без определенных занятий и пьяница. Совсем нет! Ты мне не веришь лишь потому, что люди никогда не верят истине. «Тьмы низких истин нам дороже нас возвышающий обман»!.. И потом разве ты не читал: «Пришел Иоанн, не ест, не пьет и говорят: в нем бес! Пришел Сын Человеческий»... Ну, и Ему тоже не поверили... Да-с, так вот почему ты мне не веришь!
Безутешный замолчал и заложил руки в карманы своего старенького пиджака из сурового полотна. Пиджак был короток, карманы приходились слишком уж высоко, и эта поза делала Безутешного еще более сутулым. Несколько минут он ходил молча. Жмуркин тоже молчал; задумчиво поглядывая на окрестности.