Выбрать главу

Он был дома. И он не дал пройти ей спокойно, тут же жёстко схватил за больной локоть, отчего Натка зашипела, посмотрел яростно на раны и спросил:

— Что это? Как обычно, всё по пизде и через жопу, да, ишачка?

— Заткнись, урод!

Натка с ужасом обнаружила, что голос её дрожит, когда он без обсуждений кинул её на диван, достал зелёнку, перекись и бинты. Смотрел, сжав губы, щедро выливал зелёнку на раны и не дул на ранку, радуясь, что ей больно. И говорил:

— Ничего не умеешь! Ничего без меня не можешь!

— Да гори ты в пекле, ублюдок! Нахуй иди! — кричала в ответ Натка, не в силах сдерживать слезы от боли. Они слышались в её голосе и в глазах были видны, когда Богдан поднял голову и посмотрел как-то странно внимательно. Перевел взгляд на ее искривленные и красные от плача губы — даже не таился, наглец. Всё ему было можно. Как она его ненавидела!

И почувствовалось что-то необычное. Оно появилось тогда, после их дня рождения. От этого сбивалось дыхание, и от страха замирало всё внутри (страха непонятно чего и непонятно кого — но Натке было до трясучки с ним боязно). Потому что она знала, что он хочет её поцеловать. В такие моменты она начинала с ним драку — это было привычным и понятным. Она и сейчас ударила его кулаком по скуле, пнула ногой по его ноге. Она ждала, что он начнёт бить её в ответ, она ждала криков и злости.

И он начал. Схватил её за руки, завёл их за спину, пока она выла (она привыкла, привыкла, привыкла), опустил на диван, а сам прижался сзади, горячо дыша в шею. Странно загнанно и прерывисто. И у Натки всё замерло — вот оно. Вот оно, что пугало её так сильно, что хотелось сбежать на другой конец земли. Она только и могла повторять слабо, задыхаясь:

— Не смотри на меня так больше, не смей смотреть! Иначе я тебе яйца вырву!

Она не понимала, почему он не бил её.

А затем… затем ей показалось, что к шее словно прикоснулось маленькое солнышко — обжигающе-горячее и едва нежное. Его губы. Невесомо и едва-едва, но Натка почувствовала. Натка вся покрылась мурашками и перестала плакать.

— Дура. Дура-дура-дура.

Он выпустил её. Она, как обычно, сбежала.

*

Осень встретила холодом и дешёвыми сигаретами, за которые Натке мать давала по губам, но от которых так и не смогла отучить. А солнечный мальчик, всеми любимый и пример подражания Натки, испортился. Мальчик забросил книжки, скрипку, полюбил алкоголь и приходил избитый, в синяках, отчего мать пила валерианку и плакала. Натка тоже ангелом не была, но она не была хорошей и до этого, поэтому никто внимания и не обращал. А Богдан просто приводил в шок.

Он приходил поздно ночью. Тихо, родители даже не просыпались. Заходил к ней в комнату, пахнувший костром, сигаретами и дешевым пивом. Пьяный, шатающий и с очередным синяком. Он смотрел на неё непонятным сумасшедшим взглядом, поднимал ее с кресла (Натка только-только начинала понимать, насколько он сильнее её) и тыкал её пальцами в свои синяки. Говорил:

— Смотри, дура, всё из-за тебя! Ненавижу!

А потом прижимал ее тёплые руки к своим щекам, закрывал глаза и едва дышал, всё прижимаясь. Натка пугалась, глаза становились огромными-огромными, и она вырывалась.

Она стала от него запираться. Вот только он орал, стучался, кажется, ногами, и ей приходилось пускать его по ночам. В темноте она была смелее и могла его оттолкнуть. Но только не отталкивала, когда он ложился к ней в кровать, дышал хрипло в шею, вжимаясь всем горячим почти обнаженным телом в неё. И они оба дрожали. Тогда он шептал, хватаясь за ее запястья и задыхаясь:

— Видишь, у меня приступ? Мне просто нужно.

Или:

— Мне так жарко. С тобой ещё жарче. Но я хочу.

Он целовал её так, что губы пекло от засухи — по-взрослому глубоко и по-юношески жадно и порывисто. Натка запиралась от него, чувствовала, будто летела куда-то вниз, где глубоко и темно, слушала насмешки от мальчишек, но ночью всё равно пускала и продолжала пьянеть от его поцелуев. Днём он приходил с засосами на шее, зацелованными губами и новой пачкой презервативов. Насмешливость сразу испарялась из глаз, стоило ей отвернуться. Он был таким внимательным, когда пел своим красивым голосом:

— А они меня любят, Натка, слышишь?

(Почему ты только нет?)

Натка перестала его пускать, пила валерианку, плакала, била кулаками стену и засыпала в истерике, чувствуя себя почему-то одинокой, хотя не имела на это права. Ей и хотелось, чтобы эти цветочки, которые он воровал из клумб, он дарил ей, но только никак. Извращенцы — они такие. Цветочки, кафешки и сладкие поцелуи — это не про них. Их метафоры — тайком прятаться на кровати, мокрые скамейки и содранные коленки вперемешку с сухими порывистыми, немножко неумелыми поцелуями.

Это всегда было немножко войной, в которой Натка немножко погибла.

А один раз он напился сильнее, чем нужно. Говорила же мама, что он дурак. Выбил дверь ногой. Ворвался. Натка испугаться не успела, пока целовали её коньячными и сигаретными губами и стягивали зубами лямки тонкой майки. Поцелуи к плечу, ее сорванная глотка от рыданий и цепляющиеся за него пальцы. На нём чувствовался запах чужих духов, вот только он всё равно вернулся к ней. Она знала, что он всегда будет.

Она рыдала, чувствуя, как он нежно целует её живот, хватая за тазобедренные косточки, и ей так отчаянно хотелось спросить: Зачем ты мучаешь меня?

Он спросил, прерывая свои поцелуи:

— Хочешь, научу тебя взрослым штучкам? Поймешь, наконец, как это, а то даже целоваться толком не умеешь.

— Не хочу, не хочу!

Он провел пальцами по голым рёбрам. Натка задохнулась.

Она хотела.

Они всегда были немножко чуть больше, чем позволено. Чуть больше драк, чуть больше ненависти. Чуть больше этого.

Она не ожидает утром, что мама откроет ее дверь, чтобы спросить о чём-то. Не ожидала, что зайдёт отец. Что они сразу закроют рты, увидев голые тела своих детей на кровати. На одной кровати. Что мама заплачет, убежит, что отец достанет ремень и начнет:

— Я выбью из вас всю дурь!

Что извращенцы станет правдой. Просто дети, которые чуть дольше задержались в песочнице, чем нужно.

Натка закрывает глаза и держится за руку Богдана.