Мы отстали от отца метров на двадцать. Задыхаясь, скатились с обрыва и очутились по пояс в воде: здесь глубина начиналась прямо у берега. С ногами творилось что-то непонятное: сначала будто обдало кипятком, через мгновение стало так легко, хоть ты беги этой же дорогой назад, а затем они тупо заныли.
Но прислушиваться к этому не было ни времени, ни возможности.
Мимо нас вниз по течению медленно плыла рыба. Мы стояли не в воде, а в рыбном месиве, в котле с ухой, только больно уж необычной формы был этот котел, и выхлебать его не смог бы ни один обжора в мире. Вывернутые взрывом из омута, оглушенные, покачивались в этом «котле» лещи, плоские и широкие, как лопаты; тусклым старинным серебром отливала их чешуя. Догорали ярко-красные плавники окуней-горбылей Полосатые щуки и щурята казались деревянными и раскрашенными — хоть бы одна зашевелилась! Под силу это оказалось только золотистому язю, он вдруг сделал несколько судорожных движений хвостом и плавниками и опустился вниз, исчез, но метров через восемь вода снова вытолкнула его на поверхность, словно не принимала, словно не нужен он был реке, такой беспомощный, такой вялый, и язь, и уже не язь…
И всех этих королей, принцев, князей и разбойников речных глубин окружала блистательная свита из плотвы, красноперок, подъязиков и подлещиков, уклеи и прочих безродных верховодок. И было их — маленьких, очень маленьких, крохотных, совсем мальков — как шильника в сосновом бору: белая дымчатая полоса.
Остолбеневшие, мы смотрели на эту рыбную похоронную процессию, когда снизу, из-за кустов, послышался скрип уключин и вынырнула синяя плоскодонка. В плоскодонке было двое. Один в стянутом к затылку коричневом берете и желтой шелковой майке, греб, он сидел к нам спиной. Второй — чернявый, в расстегнутой на волосатой груди зеленой тенниске, заправленной в черные, до колен, трусы, стоял на корме. В руках у него был сак. Этим саком, как огромным дуршлагом, он торопливо процеживал реку и швырял рыбу в лодку. Он был так занят этой работой, что даже не заметил нас.
— Поворачивайте к берегу. — Отец был бледным и спокойным, только голубая жилка часто-часто билась на шее. — Вы арестованы.
Чернявый от неожиданности присел. Второй выронил весла и обернулся.
— Африкан! — Я почувствовал, что задыхаюсь, как в том сосняке, когда в междурядьях уже проблескивала река, а воздуха не хватало даже на пять шагов. — Афри-ка-а-ан!
— Тимка… Ростик… — Африкан вскочил. Лодка угрожающе закачалась, и он снова шлепнулся в лодку, успев повернуться к нам лицом. — Глеб Борисыч… Как вы сюда попали?! Откуда вы?
— К берегу! — повторил отец и шагнул поглубже — течение потащило лодку назад, к кусту.
— Что, племяш, никак, знакомые? — просипел чернявый, удерживая лодку коротким кормовым веслом, и я вдруг догадался, что это — брат Африкана Гермогеновича, тот самый, к которому Таракан уехал в деревню: то-то удивительно знакомым показалось мне его лицо! — Суседи?! Слава те, господи! До смерти напужали… Орут, что тебе рыбоохрана. — Он снова заработал саком. — Лады, лады, не надсаживайтесь — поделимся. Чего уж там… Одно слово — суседи. Не стойте, раззявившись, подбирайте, что покрупней, да на берег… Тут на всех хватит! Подгреби, Африкаша, вон еще сколь несет. Свои люди — помиримся.
Африкан поерзал на лавке и взялся за весла. Он не верил, что мы — «свои люди», он знал, что этому никогда не бывать: мы чужее чужих. Но рыба еще плыла, и жаль было упускать добычу. И он начал грести, неудобно занося вперед весла и забирая к фарватеру, а сам не сводил с нас настороженных, юлящих глаз.