Выбрать главу

Правда, был у Чехова как у паренька из провинции и нашего Мартина Идена ещё и свой специфический «пунктик», который я бы назвала культом «культурности и интеллигентности». А вот у Бунина, к счастью, этого не было — у него было чёткое (а иногда даже и гипертрофированное) сознание своей природной народности и, одновременно, своего столбового (хотя и захудалого) дворянства. Ну да, Бунин мог бы, естественно, и в университет поступить, но он этого не захотел, худо-бедно ограничившись гимназией. Да и правда — зачем дворянину университет, зачем ему «культурность» и «интеллигентность», если он сам себе хозяин и потому может себе позволить роскошь быть разночинцем? Ну а отсюда, помимо прочего, и проистекает разница между писателем-Буниным и писателем-Чеховым: если о любви пишет Бунин, то он пишет о ней как о данности, а вот если о любви вздумает писать Чехов, то он непременно наденет пенсне, возьмёт скальпель и скажет: «Ну-с, приступим». (Ну а того, что на своих собственных женщин — преданных и страдающих — Антон Павлович внимательно смотрел сквозь пенсне, как естествоиспытатель — через линзу, мы тут, пожалуй, касаться и не будем: это уже совсем другая тема).

«Солнечный удар» написан Буниным на «лёгком дыхании» (если вспомнить название другого рассказа Ивана Алексеевича). Почему? Да потому что в нём напрочь отсутствует тот социологический детерминизм, который был проклятьем всего русского критического реализма. Почему полюбили друг друга Анна Сергеевна и Гуров? — Потому что (по Чехову) они были «культурные» и «интеллигентные». Почему так безрассудно встретились и так трагически расстались поручик и безымянная молодая женщина из «Солнечного удара»? Разве они были менее «культурными» и «интеллиентными»? Да нет, конечно. Дело в том, что неведомая (ну да, скажем так — «неведомая») сила извлекла их из бездны небытия, а потом в эту же бездну их вернула. Не произошло ничего — и произошло ВСЁ: произошёл тот самый «большой взрыв», из которого, конечно, рождается новая Вселенная, но который и делает безмятежный дотоле пейзаж выжженным, изломанным, изувеченным, как после геологического катаклизма. С одной стороны: «Что за чёрт? Да что же это такое со мной? И что в ней особенного и что, собственно, случилось?» Но, с другой стороны: «И он почувствовал такую боль и такую ненужность всей своей дальнейшей жизни без неё, что его охватил ужас, отчаяние». Вот и всё — чистая метафизика, чистая онтология. И никакой эротики (даже несмотря на то, что сама по себе встреча поручика и молодой женщины была стремительной и бурной), никаких слюнявых воспоминаний о «девочках-ножках-юбочках» (чему в иных рассказах и в иных ситуациях Бунин отдавал, конечно, дань — и немалую).

Оно конечно: легкомысленно. Ну да, они переспали, а не, скажем, увидели друг друга из окон вагонов, которые шли в разные стороны и на минуту остановились на полустанке. Ну а, с другой стороны, ничего легкомысленного, в общем-то. Ведь любовь по своей природе невербальна — и невербальна тем более, чем больше произносится слов и чем больше они обнаруживают свою бессмысленность перед лицом более совершенных и более точных форм выражения. Вот именно — этих самых. Потому что никак иначе, чем через этот самый опыт, через то, что он был, но потом был отнят, или что он жизненно необходим, но его нет, не передать тот ужас обретения и потери, ужас понимания того, что это, случившеемся, навсегда и что эта любовь перепахала тебя так, что буквально ничего в тебе от прежнего человека уже не осталось и что ты, да простится мне это сравнение, упал Савлом, а встал Павлом. Потому что возникающий в подобных ситуациях ужас можно определить как жуткое чувство растерянности, когда понятно же и, до боли в глазах, очевидно, что Бог дал — и дал именно то, что надо, и Бог взял. Зачем дал и зачем взял? А кто ж его знает? Так надо. Кому? Эх, спросите чего полегче…

Вот «Солнечный удар» именно об этом — об одновременном и прозрении, и ослеплении. Любовь даёт новое зрение, наделяя человека новой оптикой, и вот герой рассказа, бесконечно несчастный и убийственно радостный одновременно, потеряв только что обретённое, бесцельно, по всей видимости, ходит по провинциальному томительно жаркому (что понятно: «солнечный удар» же!) городку, где всё, каждая мелочь, кажется ему абсолютно новым. Как если бы он, подобно Савлу, упал в пыль на дорогу жизни и встал с неё новым человеком с новым зрением, он теперь, в отсутствии любимой, с жадным вниманием, радостным и мучительным, всматривается и в обычные вещи (огурцы на рынке, фотографии в витринах), и в обычных людей — извозчиков, лакеев, торговцев, мужиков и баб. И во всём этом непонятным образом разлито и сконцентрировано и непомерное ощущение счастье, и жуткое ощущение непоправимости, конечности — и именно в той её ипостаси, где смерть накрепко соединена с любовью в абсолютной неотделимости одного от другого.