Но продолжалось это не слишком долго. Однообразные, монотонные, бесцветные спичи, пусть даже исходившие из высокопоставленных уст, очень скоро наскучили слушателям, и они, потеряв всякий интерес – если он вообще у кого-нибудь был – к тому, что происходило и произносилось перед ними, предались более приятным и увлекательным занятиям – стали перемигиваться, пересмеиваться, переговариваться друг с другом и сообща. Сначала шёпотом, едва слышно, затем постепенно всё громче и явственнее и, наконец, чуть не в полный голос, так что вскоре над переполненными трибунами, как над потревоженным пчелиным ульем, стоял несмолкающий глухой гул, который никак не могли унять семенившие между рядами и шикавшие на говорунов директора и завучи, уже переставшие быть авторитетами для вчерашних школяров.
Одним из немногих, если не единственным, в огромном, многолюдном, гулком зале, кто сохранял молчание и не участвовал в гудевших вокруг переговорах и пересмешках, был Андрей. Но при этом он, понятное дело, не слушал и нёсшихся со сцены казённых речей и лишь раз скользнул безучастным, скучающим взглядом по тучной, громоздкой фигуре, едва умещавшейся в плотно облегавшем её, казалось, готовом разойтись по швам лёгком летнем костюме, и крупному, мясистому, багровому и поблёскивавшему от пота лицу представителя министерства, который, сцепив на округлом, выпиравшем вперёд брюшке толстые короткие пальцы и уставив перед собой усталый, безразличный взор маленьких водянистых глаз, тихо, невразумительно, вяло бубнил что-то в мохнатый микрофон, по-видимому нисколько не смущаясь явным невниманием аудитории и, вероятно, как едва ли не все собравшиеся, с нетерпением ожидая, когда же это неизвестно кем придуманное, никому в общем-то не нужное и не интересное, изрядно всем надоевшее мероприятие закончится и присутствующие обретут наконец желанную свободу и возможность заняться своими делами.
И, пожалуй, больше всех желал этого Андрей. Дело в том, что крайне занимавшая и волновавшая его особа, к которой были устремлены все его мысли, а вслед за ними и взоры, находилась довольно далеко от него, на другом ярусе трибун, располагавшемся гораздо выше того места, где оказался он сам. В результате всякий раз, когда ему хотелось взглянуть на неё, – а хотелось ему этого практически постоянно, и чем дальше, тем сильнее и неудержимее, – он вынужден был оборачиваться назад и взбираться острым, ищущим взглядом вверх по усеянным зрителями рядам, к тому месту, где сидела она в окружении своих одноклассников.
Однако не это было главным неудобством. Самым неприятным, стеснительным и даже, пожалуй, небезопасным было то, что эти его беспрерывные повороты и выразительные, пламенные взоры, устремлявшиеся в одну точку, разумеется, не могли остаться незамеченными сидевшей рядом с ним и по-прежнему не спускавшей с него глаз Наташей. Которая ещё в дороге что-то заметила и, видимо, начала что-то подозревать; теперь же её смутные подозрения и догадки стремительно превращались в уверенность. Чем дольше и пристальнее она наблюдала за Андреем, тем яснее ей становилось, что с ним что-то творится, что за последние пару часов с ним внезапно произошло и продолжает происходить что-то непонятное, странное, пока что необъяснимое. И она со всё большим напряжением и беспокойством вглядывалась в его взволнованное, возбуждённое лицо, в его блестевшие, шнырявшие по сторонам, избегавшие её глаза, силясь понять, что с ним случилось и чем эта неожиданная перемена в нём чревата для них обоих.
Но переживания подруги очень слабо волновали Андрея. Он попросту не замечал ни их, ни её саму. Он был так поглощён и захвачен своим новым, полностью поработившим и подчинившим его себе увлечением, своей прекрасной незнакомкой (про себя он уже называл её своей), настолько были заняты ею все его мысли и чувства, что для собственной девушки места в его смущённой, растревоженной душе уже почти не оставалось. Хотя она находилась совсем рядом и он видел её то и дело обращавшиеся на него, уже не такие ясные и сияющие, как прежде, заметно потускневшие, похолодевшие, погрустневшие глаза, чувствовал её тепло, мог, если бы захотел, коснуться её неподвижно лежавшей на пластмассовом подлокотнике мягкой белой руки, которая так часто обнимала и ласкала его, – она, несмотря на эту физическую близость, представлялась ему в тот момент бесконечно далёкой, посторонней, чужой, казалась чем-то лишним, ненужным, обременительным, от чего хочется поскорее избавиться, чтобы свободно, налегке, едва ли не на крыльях устремиться к новой – яркой, влекущей, завораживающей – цели.