Выбрать главу

Я опрокинул карту. Это была она — трефовая дама.

— Стой! — заорал он, когда я начал брать деньги с кона. — Карту я переворачивать должен!

— Я же угадал…

— Все равно! Не тронь деньги! Не тронь карты… … … — бесновался деляга. Но стоявшие вступились за меня, и я деньги взял, сказав, что буду играть еще.

Он сменил карты.

— Ты ее ззаприметил!

На этот раз выигрывал туз.

Я поставил сорок рублей. А пока игрок бросал карты, прикинул, как удобнее бежать, когда они за мной погонятся. В том, что погонятся, я не сомневался. И деньги отберут, и надают еще… Я даже не очень следил за игрой. Лучше всего было рвануть через рынок, но там могут принять за вора, наскочишь на милицию, и придержат. Приятелей у деляги, должно быть, трое, и один еще на костыле. Лучше всего за ближний угол, а там вниз, под гору, решил я и вдруг увидел идущего вдалеке милиционера. Как я обрадовался этой синей шинели! Я быстро указал карту. Это был туз.

— Ххад!! — прохрипел игрок.

— Милиция… — сказал я и, не взяв деньги с кона, пошел прочь. Я шел медленно, спокойно и это ошеломило делягу, а главное — его приятелей. Молчала и толпа, только что созерцавшая мои успехи.

— Тты! Куда… Бери деньги… Куда? — донеслось до меня.

Я шел. Мне бы только до угла. Кажется, деляга поднялся с земли. Отряхивался. А мне бы только до угла… Я уже видел один только этот угол. Доску забора с желтым сучком, похожим на глаз. Этот глаз ехидно смотрел на меня, желтый, весь в трещинах, он был едко умудрен тягучей базарной жизнью. Он усмехался и все никак не мог приблизиться. Бывает, что время чудовищно удлиняется, наверное, я шел до сучка целую вечность.

Я повернул за угол и, холодея лопатками, дал такого стрекача, что, наверное, из мостовой летели искры. Может быть, я перекрыл мировые достижения. Очень может быть, потому что мчался, как испуганная птица, и лишь в конце второго квартала, обернулся. Далеко позади бежали двое, один, кажется, сам деляга-игрок. Но это было безнадежно, это не могло меня напугать, я нырнул за угол, пробежал еще квартал, проскочил каким-то двором, отпинываясь от увязавшейся собаки, перелез забор, выбежал к трамваю и с ходу прыгнул на тихо проходивший вагон. Держась за окно, я даже помахал кому-то кепкой. Знай наших! Никогда еще не чувствовал себя таким сильным, удачливым и ловким.

А день был душный, ленивый, августовский. Горизонт обложен синим, словно бы прописан мокрой акварелью. И день запомнился навсегда этими тучами, этим горизонтом, запахом близкого дождя и конца лета.

Перед воротами дома собрал и пересчитал новые и мятые бумажки. Получилось около тысячи четырехсот рублей — сумма невероятная для меня, пятнадцатилетнего. Вместе с моими «сбережениями» я мог теперь купить костюм и даже коричневые новые ботинки. Я оперся о ворота, долго стоял, не решался их открыть. Надо было все обдумать: и что сказать матери, и говорить ли, как выиграл, или лучше не надо? Поразмыслив, решил: «Не надо». А так хотелось… Ведь вот сколько невероятных способов придумывал, а добыл деньги самым невероятным. Выиграл у ловкача! Я был рад, очень рад своей удаче. В ней как бы восторжествовал над всеми, кто обделывал, обманывал, унижал меня, над этими хриплыми, проспиртованными, не знающими ни чести, ни совести — грязной накипью войны, ее подлой изнанкой. И все-таки где-то пряталось, тлело в душе ощущение не то стыда, не то тайной липкой нечестности, ощущение, что я добыл деньги тоже не слишком-то чистым путем — стал сопричастен всей этой наглой «китайской винкельмунии», разыгрываемой базарными удальцами, — ведь деньги, конечно, были чьи-то, той желторотой девахи в веснушках, что ушла, всхлипывая, утираясь на ходу рукавом. А деньги-то, конечно, казенные, раз она доставала из заклеенной пачки. Может, девка сейчас ревмя ревет, дерет себя за волосы, а я тут радуюсь… Приди она сейчас — отдал бы ей деньги. Честное слово, отдал бы: «На, возьми, только не играй больше!» Я даже тогда подумал, деляга подзовет ее, отдаст хоть половину. Как можно спокойно смотреть, когда, плача, уходит обобранный тобой человек?! Где там! Он даже не ворохнулся, и дружки хохотали, матюгались ей вслед. Конечно, ее ведь никто не заставлял играть… А все-таки, все-таки…

Так, а может быть, и не так, думал я, подпирая ворота, разглядывая эти бумажки, новые и измусоленные, похрустывающие и в грязных пятнах, в масляных просветах, иные надорваны крест-накрест, трепаны-истрепаны до последней возможности, — все они пахли базаром, напоминали базар, базарных людей, всяких там деляг, барыг, ханыг, пропойц и жуликов. Перебирая деньги, вспомнил бабушку — она умерла два года назад, — вспомнил: «Найденому-краденому не радуйся: найденое — потеряешь, краденое — само уйдет, а тебя запятнает… Ох, милой, свое-то лыко лучше краденого ремня…» Увидел бабушку точно так, как она мне это говорила. Сидит на кровати старая, больная и согнутая, чувствую, вся жизнь из нее уже вытекла, едва теплится, и жалко мне бабушку, и не знаю я, чем ей помочь. Что я могу? И кто может? Разве только бог? В полутьме за ширмой, где бабушкина кровать, кротким огоньком горит лампадка и глаза святителя сурово-скорбно смотрят на меня. От этих глаз никуда не денешься. Уйдешь в угол — смотрят, пойдешь к другой стороне — смотрят, и затылком отвернешься — все равно чувствуешь их неподвижный, укоряющий взгляд. Почуял я даже тяжелую руку бабушки на своей голове… Тогда принес ей ворованных китайских яблок, а она не взяла…