Выбрать главу

Едва не упал с голубятни, слезая с клетками. Очень долго бежал к воротам. Необыкновенно долго. Я застрял в них вместе с клетками, протиснулся, одна клетка хрустнула, вылез, наверное, был близок к обмороку, всего трясло, лицо холодело непонятным ознобом, а спину стегало, точно по ней шили на швейной машине… Задыхаясь, я добежал до угла, тут остановился, перевел дух, почувствовал, что весь мокрый: и лицо, и рубашка, и руки. Мокрый, как мышь, побывавшая в мышеловке. Вспомнил, что забыл там, у забора, кухонный нож, и, оставив клетки, на заплетающихся ногах побежал туда, нашарил его в лебеде, вернулся и уж тогда в полном изнеможении (как писали когда-то) побрел домой, с клетками в руках, с тайником, торчащим из-за пазухи, и с ломиком, который сунул туда непонятно когда, теперь понял, что он холодит тело, как тяжелая змея… Оказывается, это очень трудно — воровать.

И только дня через два, вдруг испытав прилив необыкновенной храбрости и желания блеснуть своей удалью, ни с того ни с сего рассказал обо всем матери. Она слушала меня с побелевшим лицом, потом встала, заходила по комнате. Не понимая ее, я все еще улыбался.

«Сейчас же, сейчас, — глухо сказала она, точно задыхалась и ей не хватало воздуха. — Сейчас же выпусти всех этих птиц. Выпусти. Ты понял? Нет? Сейчас же!!» — Она стала снимать клетки с окна, и я с большим трудом, ловя ее за руки, уговорил подождать до утра. «Куда же птицы полетят ночью?» Поклялся, что не буду больше ни ловить, ни ходить в парк. А птиц завтра отпущу. Она немного успокоилась, но все еще ходила по комнате так, что скрипели половицы, сморщившись, захватив лицо ладонями, повторяла: «Какой ты еще глупый! Господи, господи, какой ты глупый…» Она вздыхала и всхлипывала, вытирала глаза тыльной стороной руки, тем беспомощным жестом, каким это делают все женщины, успокаиваясь, а я стоял, не зная, что мне делать, — хотелось зареветь, как маленькому, и я украдкой, когда она не видела, тоже вытер глаза — почему-то первый раз в жизни я подумал о матери как просто о женщине, она так по-женски вытирала слезы, подумал, что она еще не старая и еще красивая, если б одевалась получше, если б не эта война, которую она переживала, конечно, больнее меня и в тысячу раз, наверное, тяжелее…

VII

Кончалась долгая первая четверть. Стояли синие ноябрьские дни, но близко был праздник, и было весело в ожидании его — первый раз после войны. Теперь уже не было лимита на электричество. Убрали и быстро забыли коптилки. Везде сняли затемнение. На улицах довоенно прилаживали иллюминацию, поднимали портреты, кое-где уже празднично алели флаги. Сталин улыбался отовсюду с белых и красных полотнищ. Сталин на Мавзолее. Сталин на фоне башен Кремля. Сталин с девочкой на руках. Сталин в шинели с погонами генералиссимуса. Давно не слыханное суворовское звание. В школе часто спорили, сколько было генералиссимусов. Одни говорили два — Суворов и Сталин, другие утверждали — больше. Историчка Клавдия Георгиевна сказала, что первым генералиссимусом был не Суворов, а боярин Шеин, возведенный в это звание Петром перед вторым азовским походом. Генералиссимус, конечно, великое звание, но Сталин как-то остался в нашем сознании просто Сталин, человек в солдатской шинели или в том простом кителе, без орденов и погонов, хотя все знали, что у Сталина даже два алмазных ордена Победы и звезда Героя Советского Союза.