Выбрать главу

— Слушай, — сказал я, изысканно сбивая пепел с длинной папиросы. — Ты, конечно, знаешь тут одну… Помнишь, еще на прошлом вечере с ней танцевал Любарский, и Кузьмин тоже с ней. Такая невысокая, в красной кофточке… Как ее?

— А-а, с косами? — сразу вспомнил Мосолов и улыбнулся во все свои отличные белослитые зубы. — Нну! Это же девочка — первый сорт. Отличница! Лида Грехова. Чуешь — фамилия-то! Отец — директор завода. Мать — врачиха. Дружит с Нэлькой Ступиной. С толстухой… У Нэльки батя — угольщик. Начальник угольного комбината. Отец Лиса — его заместитель…

«Да на черта мне твои директора!» — подумал я, и Костя, кажется, понял это, замолчал.

— Ты ее хорошо знаешь?

— Нну, спрашиваешь! В нашем же дворе живет. Учится в девятом. Кандидатка на золотую… вместе с Олей.

— В девятом? — переспросил я, холодея и даже вздрагивая от некой непредвиденно раскрывшейся безнадежности.

— Да-а. А что? Испугался? Нравится? Подумаешь! Познакомлю с ходу. Девка отличная. Пойдем. Пойдем же! Нну, оробел! Такие дела не откладывают. Куй железо… Смотри, Генка Любарский отхватит. Правда — он тюлень. Давай не робь! Нну, дружим!

Мы протянули друг другу руки, и тут я почувствовал нашу разницу. Рука моя была грубая, заветревшая, черствая — поднаторела за войну и в работе лопатой, И во всем таком, чего не знала другая рука — белая, мягкая и прохладная, — рука настоящего генеральского сына.

Может быть, он это как-то ощутил, потому что странно, косо и быстро, взглянул.

Но, когда мы шли коридором, кто-то опять прошипел сзади:

— Ишь, ге-не-ра-лы…

Кажется, я покраснел. Мосолов только слегка дернул бровью. И опять я подумал: зачем вру? Зачем напялил костюм, какого у отца никогда не бывало, и костюм этот уже заставил меня играть в барчонка, сверху вниз глядеть на одноклассников, с соседом по парте Гуссейном небрежно поздороваться. Может, обиделся Гуссейн, чужую обиду я всегда быстро замечаю, ее видно, хоть человек и старается скрыть, спрятать поскорее, и Гуссейн тоже скрыл, заморгал светлыми ресницами…

Вообще он забавный, точно замкнутый на глухой замок, так немножко внешне открыт, а дальше: ни-ни — не разгадаешь. Сидим с Гуссейном вместе второй год, а друзьями не стали. Мы слишком разные. Он все составляет какие-то схемы-приемники, детекторы, высчитывает, чертит, очень способен к математике — любую задачу в два счета. Но хорошо, если решаем один вариант — тогда я спишу у Гуссейна, и он не противится, плохо, если варианты разные, Гуссейн, решив свой, ни за что не поможет, отмахивается — решай сам — и опять за свои схемы, даже язык иной раз высунет, ноль внимания на меня. За это я Гуссейна не любил. Однажды шли случайно вместе, и он завел меня домой. И дома было то же: стол заставлен разобранными приемниками, на окне лампы, паяльники, провода, всякие амперметры-вольтметры. Показал он мне сперва приемник шестиламповый, потом двенадцатиламповый, потом еще какой-то супер-мупер… Я делал вид, что интересно, даже спрашивал чего-то. Гуссейн вдруг оживился, листал книги по физике, истертые справочники, совал мне под нос чертежи, формулы, схемы. А я смотрел машинально и думал, что все это скука и нудятина. Куда интереснее мне было бы смотреть на живой узор паутины, покрытый изморозью, где-нибудь в холодных рассветных кустах. Помню: Гуссейн рассказывал, а я поглядывал в окно. Там на осеннем тополе прыгала бойкая круглощекая синица и тонко звенела.

Только одно у нас было общее с Гуссейном — мы оба разом влюбились в учительницу географии Галину Михайловну, прямо с первого ее урока, когда вошла она в наш шумящий класс, такая монументальная во всех своих овалах, что, конечно, превосходила богиню плодородия Помону, и если бы Жан Майоль видел эту нашу Галину Михайловну, он разбил бы свою богиню и принялся бы творить сначала. Класс же наш сразу тогда притих, а в Галину Михайловну влюбилось, наверное, добрых две трети. Она была очень молодая — не старше двадцати, но очень заботилась о солидности и носила длинные платья, но как раз эти длинные платья и не могли скрыть все совершенство ее фигуры, а если скрывали, то только недостатки. Когда я впоследствии видел картины Кустодиева и Ренуара, я понял, что о них мне дала еще раньше представление Галина Михайловна. И еще она походила на лукавую русалку, вот если бы распустила волосы, улыбнулась сквозь них — и никто бы не устоял, когда она смеялась, меня мучительно тянуло подойти к ней, обнять и поцеловать в светло-розовые толстые губы. Не одни мы с Гуссейном безнадежно думали о Галине Михайловне, всякий раз ее выхода из класса ждали, прикидываясь рассматривающими картинки по стенам, разноклассные тайные воздыхатели, не одни мы с Гуссейном вдруг заблистали успехами по географии — все лишь затем, чтобы ощутить на себе ее благодарный взгляд, а улыбку воспринять как сладкую запоминающуюся награду. Но, конечно, и я, и Гуссейн отлично, твердо знали, что Галина Михайловна смотрит на нас не больше чем просто на забавных мальчишек, что наша любовь, которую мы клали на ее алтарь величавой богини, не больше чем скромное жертвоприношение красоте, которое и не помышляет об ответе, не ищет ничего, кроме благоговейно восторженного созерцания этой красоты.