Выбрать главу

Снегири шипели в руках, страшновато разевали толстые клювы — но, добрые птички, они даже не пытались клюнуть, и я не спеша, деловито выпутывал их из сети, совал теплые комочки в тугую глушь матерчатой клетки.

Так я ловил до полудня и поймал штук двадцать, а потом вдруг заколодило, никого не стало, и никто не подлетал к току. Я не озяб, но ловить уже не хотелось, не хотелось и уходить отсюда, снимать снасть, увязая в снегу. Я принес хвойных веток, постелил на дно ямы, сел, пожевал хлеба, заедая его липким пресным снегом, а потом откинулся, прилег, глядя вверх, в небо, и поверх поля.

Сквозь тонко неясные облака проглядывало затаившее радость мартовское солнце, гулял ветерок, шумел неподалеку лес, кричала там черноголовая синица-гаечка, и пара воронов играла далеко над лесом и полем. Я думал, вот оно — поле, спит под снегами спокойно, ждет своей поры: придет весна, и снег сядет, сольет ручьями, уйдет в утренний золотой туман, и над полем станет запах земли, теплый пар и голос жаворонка; потом оно взбугрится бороздами мокрой пахоты, расстелется под бороной, зазеленеет строчками-всходами, заволнуется идущими в трубку сиреневыми хлебами, зашелестит белесыми в сухой бронзе колосьями и будет кормить человека, осеннюю птицу и мелкое лесное зверье, — видел сам, полосатенькие пригожие бурундучки выбегают из лесу к полю набирать зерно, видел, как рыжие мышки лущат и суслят палый колос; думал: даже и ветер не дует зря — несет дождь, тепло или сушь, гонит нужное полю облако, и солнце не зря кроет этот снег темными блинами, а потом будет топить его, радовать ручьями и разливом, посинелым, уходящим к северу льдом по кубово-яркой холодной реке, радовать и зеленью всякой травы сквозь отжившее былье и пушистым, как девичья щека, подснежником на ворсистой тонкой шее… Будет радовать… Солнце и поле… Весна и снег.

Чистый тонкий свист послышался издали. Очень яркий снегирь прилетел из-за поля, сел в ближнюю березу. Я видел его ясно, даже различал поблескивающий глаз. Птичка задумалась на березе и так хороша была в ее тонких ветвях, среди снега и ветра, так подходила к полю, к березам, что я бросил шнур, любовался, следил за каждым движением снегиря. Он сидел долго, потом, как и те, которых я поймал, с тем же печальным вздохом нырнул вниз. Сеть перекинулась. Спустя минуту я достал из-под нее прыгающую птичку, держа в руке, ощутил ее нежное тепло. Этот снегирь не шипел, не вертел головой и не разевал клюв. Он лишь обреченно замер, кротко, испуганно глядя на меня круглым бисером глаза. Я погладил птичку по атласной головке, провел ею по щеке, смотрел и вдруг сказал вслух: «Что же я делаю? Что?» Кто спросил меня об этом? Не знаю. Спросил моим голосом, и это был я, и не я в одном и том же. Я смотрел — без снегиря береза стала обычной, и поле словно как-то осиротело, и кусты, и ветер.

И неужели я опять понесу этих птичек на базар, и там их заберет-заграбастает по дешевке чернобровый краснорожий мужик, а мне достанется кучка трепаных денег, на которые можно купить несколько твердых гладких коробок с папиросами… И зачем мне это все — теперь в особенности? Чем похож я на это поле, на ветер, на лес — а мне всегда тайно хотелось быть с ними, сливаться с ними и походить на них… Неужели я такой, что продам и вот этого снегиря, терпеливо ждущего своей участи в моем кулаке? Может быть, я не говорил себе именно эти слова, но все это чувствовал точно так.

Я разжал пальцы. Снегирь выпорхнул, полетел над полем, роняя удаляющееся радостное «юч-юч». А я поглядел ему вслед и, просветленно обрадованный, освеженный, побежал, путаясь валенками в снегу, к своей яме, схватил клетку и, озлобляясь на себя, стал отдирать, отколупывать неподатливо закрытую дверку, открыл, тряхнул, и пойманные птички стали вылетать, разлетаться одна за другой, а я со слезами — никого ведь не было — глядел, как они разлетаются, светло перекликаясь, исчезают вдали…

Я пришел к директорше с первым моим заявлением — заявлением об уходе из школы. «Прошу Вас не отказать в моей просьбе». Ниже — неумелая роспись.